Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

58832229
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
25299
39415
155196
56530344
886051
1020655

Сегодня: Март 28, 2024




Уважаемые друзья!
На Change.org создана петиция президенту РФ В.В. Путину
об открытии архивной информации о гибели С. Есенина

Призываем всех принять участие в этой акции и поставить свою подпись
ПЕТИЦИЯ

ПОВИЦКИЙ Л. О Сергее Есенине

PostDateIcon 18.12.2010 16:28  |  Печать
Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
Просмотров: 14284


НА КАВКАЗЕ

Весной 1924 года я приехал на Кавказ и поселился в Батуме, где начал работать фельетонистом в местной газете «Трудовой Батум».
Я был в курсе передвижений Сергея Есенина по Кавказу и ждал его прибытия в Батум. В Москве у нас были общие друзья, и от них я узнавал о нем. Есенин сначала побывал в Баку и Тифлисе, где задержался до глубокой осени.
Всюду поэты сердечно принимали его. Это нашло отражение в стихах Есенина «На Кавказе», «Поэтам Грузии».
В Баку тюркская студентка музыкальной школы переложила на музыку некоторые его «Персидские мотивы». Позднее, в 1926 г. я в Баку с ней познакомился. Она мне спела несколько песен. Они были очень хороши. Грустный, я ей сказал:
— Как жаль, что Есенин не слышал Ваших песен. Ведь это первые стихи его, переложенные на музыку.
Она улыбнулась:
— Я ему пела их, когда он был у нас в 24-м году.
В Баку у него завязалась большая дружба с Чагиным, редактировавшим тогда «Бакинский рабочий». О товарище Чагине он мне говорил часто в теплых выражениях, обычных для него, когда речь шла о близких ему людях: «Он мне друг», «Чагин меня помнит», «Я напишу Чагину»…

Прощай, Баку!
Прощай как песнь простая!
В последний раз я друга обниму…
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму.

Как-то раз наступила у Есенина пора безденежья, между тем ему срочно понадобилась сумма в сто рублей. Это была для того времени порядочная сумма. Мы думали-гадали, где добыть денег, как вдруг Есенин воскликнул:
— Я протелеграфирую Чагину.
И он мне прочел тут же составленную телеграмму: «Вышлите срочно сто высылаю стихотворение «Ленин».
Дня через два деньги были получены. Я напомнил Есенину сданном им Чагину обещании.
— Сегодня напишу и вышлю.
И, в самом деле, вечером он мне прочел стихотворение. Я очень был огорчен: стихотворение сырое, недоработанное, с явной печатью торопливости. Такое стихотворение печатать нельзя. Я осторожно посоветовал ему:
— А ты не спеши, дай ему полежать, может быть, найдешь еще другие слова о Ленине.
Он понял, что стихотворение мной не одобрено, но, не показывая вида, деловито ответил:
— Нельзя, надо, чтобы стихотворение попало в газету к траурным дням.
Стихотворение было послано. Настали траурные дни. Получен был в Батуме номер «Бакинского рабочего». Я развернул газету и с удовлетворением убедился, что стихотворения нет. И в следующем номере стихотворения не оказалось. Есенин был озадачен: пожалуй, это был первый случай подобного рода в его литературной практике советского времени.
В Москве, в 60-х годах я, при встрече с Чагиным, спросил его, помнил ли он, что «забраковал» стихотворение «Ленин».
Чагин улыбнулся:
— Грех на моей душе. В таком виде стихотворение нельзя было печатать. К Есенину у нас требования были очень высокие.

* * *

Еще в начале октября 1924 года я написал Есенину — приглашал приехать в Батум. Об этом он сообщил из Тифлиса Галине Бениславской: «Из Батума получил приглашение от Повицкого. После Персии заеду». В Персию попасть ему не удалось, а в Батум он приехал в начале декабря.
Приезд Сергея Есенина я отметил в «Трудовом Батуме» 9 декабря статьей о его творчестве. Он ответил мне стихотворением «Льву Повицкому», напечатанным в той же газете 13 декабря. Оно бросает свет на душевное состояние поэта в 1924-1925 гг.

* * *

Есенин, по приезде в Батум, остановился в местной гостинице. Через несколько дней я заехал за ним, чтобы перевезти его к себе. Я жил недалеко от моря, в небольшом домике, окруженном зеленью и фруктовым садом.
Шумная жизнь вечно праздничного Тифлиса, отголоски которой привезли «провожатые» Есенина — Вержбицкий и Соколов, — была уже не по душе ему. Он готовился к серьезной работе и Батум дал ему такую возможность. Это видно из его деловой переписки с Галиной Бениславской, которая была все последние годы жизни Есенина как бы его «личным секретарем».
В первом же письме из Батума Есенин передал Галине Бениславской привет от меня. С нею я виделся в Москве один-два раза, но уже заочно числился в ее друзьях, и Есенин аккуратно передавал ей мои приветы. Ему понравился покой и неприхотливый уют моего жилища, и он пожертвовал ради него удобствами комфортабельного номера в гостинице. Он вынес свои чемоданы из номера и мы собрались уже выйти, как вдруг на нас с фомкой руганью накинулся заведующий гостиницей — старик-армянин:
— Не пущу чемоданы, заплати деньги!
— Я Вам объяснил, — ответил Есенин, — деньги я получу через 2-3 дня, тогда и заплачу!
— Ничего не знаю! Плати деньги! — кричал на всю гостиницу рассвирепевший старик.
Есенин тоже повысил голос:
— Я Есенин! Понимаешь или нет? Я сказал — заплачу, значит заплачу.
На шум вышел из соседнего номера какой-то гражданин. Постоял с минуту, слушая шумную перебранку, и подошел к старику заведующему:
— Сколько Есенин вам должен? Тот назвал сумму.
— Получите! — И неизвестный отсчитал старику деньги. Старик в изумлении только глаза вытаращил.
Есенин поблагодарил неизвестного и попросил у него адрес, по которому можно вернуть деньги. Тот ответил:
— Мне денег не нужно. Я — редактор армянской газеты в Ереване. Пришлите нам в адрес газеты стихотворение — и мы будем в расчете.
Есенин пообещал и сердечно попрощался с неожиданным спасителем. Думается, что, в связи с участием последнего, Есенин через несколько дней после переселения в мою квартиру, писал Чагину: «Я должен быть в Сухуми и Ереване». Обе предполагаемые поездки не состоялись.
Случаи, подобные происшедшему в гостинице, бывали часто в жизни Есенина, особенно в Москве. При мне однажды в «Праге» у Есенина не хватило пятидесяти рублей на уплату по счету. И сейчас же из-за соседнего столика поднялся совершенно незнакомый нам гражданин и вручил эту сумму Есенину.
Стоило ему при каких-нибудь затруднительных обстоятельствах назвать себя — «Я Есенин», как сейчас же кем-нибудь из публики оказывалась ему необходимая помощь. Кстати, эту гордость именем Есенина он отмечал и у своей маленькой Танюши — дочери, воспитывавшейся в семье Зинаиды Николаевны Райх. Он мне однажды с довольной улыбкой сказал:
— Знаешь, когда мою Танюшу спрашивают, как ее фамилия, она отвечает: «Не кто-нибудь, а Есенина!»

* * *

1924 год явился переломным годом в жизни и творчестве Есенина. Пусть некоторые стихи этого года еще овеяны и грустью, и тяжелым раздумьем о прошлом, о пережитом, но и они говорят уже о том, что поэт вырвался из душевного мрака предыдущих двух лет. Одновременно эти стихи говорят о зрелом мастерстве поэта, о преодолении прежнего имажинистского формализма, прежнего нагромождений вычурной «образности, заслонявшей порой живую мысль и живое чувство поэта. В этом году им написаны стихи «Пушкину», «Мы теперь уходим понемногу», «Отговорила роща золотая», «Сукин сын», «Этой грусти теперь не рассыпать», «Низкий дом с голубыми ставнями», «Возвращение на родину», «Русь советская» с ее незабываемыми заключительными строками:

Но и тогда,
Когда во всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, —
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».

Изумительная по предельной искренности «Русь уходящая», где рядом с наивно-детской «обидой» на власть Советскую — тут же и благодарность за пережитые редкие мгновения. Вспомним эти строки:

Советскую я власть виню,
И потому я на нее в обиде,
Что юность светлую мою
В борьбе других я не увидел.
Что видел я?
Я видел только бой
Да вместо песен
Слышал канонаду,
Не потому ли с желтой головой
Я по планете бегал до упаду.
Но все ж я счастлив, В сонме бурь
Неповторимые я вынес впечатленья,
Вихрь нарядил мою судьбу
В золототканое цветенье…

«Стансы», посвященные нефтеносному Баку, где поэт читал свои стихи незабвенному Сергею Мироновичу Кирову, где П. И. Чагин водил поэта по нефтепромыслам и убеждал его:

Смотри, — он говорит, —
Не лучше ли церквей
Вот эти вышки
Черных нефть-фонтанов.
Довольно с нас мистических туманов,
Воспой поэт,
Что крепче и живей.

И поэт серьезно заключает:

Я полон дум об индустрийной мощи,
Я слышу голос человечьих сил!

В этом цикле стихотворений выделяется поэма «Гуляй-поле», где поэтом дан пленительный образ Ленина:

Застенчивый, простой и милый,
Он вроде сфинкса предо мной.
Я не пойму какою силой
Сумел потрясть он шар земной,
Но он потряс…

и «Баллада о двадцати шести» — бакинских комиссарах, расстрелянных англичанами на 207-ой версте под Красноводском.
Этот год был творчески очень плодотворным для Есенина. Им написаны в этот год цикл стихотворных писем: «Письмо к женщине», «Письмо от матери», «Ответ», «Песнь о великом походе», начаты «Персидские мотивы». Есенин душевно выздоравливал, идейно рос и мужал.
Несомненно, пребывание его в этом году и в начале 1925 года на Кавказе благотворно на него влияет и физически и духовно. Он оторвался от Московской богемы, окунулся в трудовую стихию промышленного Баку, подышал чистым воздухом солнечной Грузии, отдыхал на берегу моря в Батуме. Начало 1925 года он провел в Батуме и здесь им закончены «Персидские мотивы».
В Персии Есенин никогда не был и весь материал для «Персидских мотивов» он почерпнул в Баку и в Батуме. В стихотворении этого года «Мой путь» поэт подводит итог прошлым годам и приходит к твердому выводу:

Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по зрелому запела…

В Баку Есенин провел майский праздник 1925 г. Вечером на праздничном банкете в редакции «Бакинского рабочего» Есенина попросили поднять заздравный тост. Он не отказался. С бокалом вина в руке, он произнес:

«И, первый мой бокал вздымая,
Одним кивком
Я выпил в этот праздник мая
За Совнарком.
Второй бокал, чтоб так не очень
В дрезину лечь,
Я выпил гордо за рабочих
Под чью-то речь.
И третий мой бокал я выпил,
Как некий хан,
За то, чтоб не сгибалась в хрипе
Судьба крестьян.
Пей, сердце! Только не в упор ты,
Чтоб жизнь губя…
Вот почему я пью четвертый
Лишь за себя».

* * *

Конечно, приезд Есенина в Батум вызвал всеобщее внимание. Его останавливали на улице, знакомились, приглашали в ресторан. Как всегда и везде, и здесь сказалась теневая сторона его популярности. Он по целым дням был окружен компанией веселых собутыльников и пил не переставая. Глаза его все чаще стали менять свой природный голубой цвет на тускло-оловянный…
За обедом он выпивал бутылку коньяку, это была его обычная обеденная норма. К еде он почти не дотрагивался. Официант, видя, что суп остыл, хочет взять тарелку со стола. Есенин его останавливает:
— Я обедаю.
Он пил свой коньяк, а суп и второе блюдо оставались нетронутыми. Кончалась бутылка коньяка — и вместе с ней заканчивался и «обед».
Я решил ввести в какое-нибудь нормальное русло дневное времяпрепровождение Есенина. Я ему предложил следующее: ежедневно при уходе моем на работу, я его запираю на ключ в комнате. Он не может выйти из дома, и к нему никто не может войти. В 3 часа дня я прихожу домой, отпираю комнату, и мы идем с ним обедать. После обеда он волен делать что угодно. Он одобрил этот распорядок и с удовлетворением сообщил о нем Галине Бениславской в письме от 17 декабря: «Работается и пишется мне дьявольски хорошо… Лева запирает меня на ключ и до 3 часов никого не пускает. Страшно мешают работать». Спустя два дня Есенин снова пишет Бениславской: «…Я слишком ушел в себя и ничего не знаю, что я написал вчера и что напишу завтра. Только одно во мне сейчас живет. Я чувствую себя просветлённым, не надо мне этой глупой шутливой славы, не надо построчного успеха. Я понял, что такое поэзия… Я скоро завалю Вас материалом. Так много и легко пишется в жизни очень редко».
Есенин засел за «Анну Снегину» и скоро ее закончил. Довольный он говорил:
— Эх, если б так поработать несколько месяцев, сколько бы я написал.
Он мне прочел «Анну Снегину» и спросил, какое мое мнение. Я сказал, что от этой лирической повести на меня повеяло чем-то очень хорошо знакомым, и я назвал имя крупнейшего поэта шестидесятых годов прошлого столетия.
— Прошу тебя, Лёв Осипович, никому об этом не говори!
Эта простодушно-наивная просьба меня рассмешила. Он тоже засмеялся.
— А что ты думаешь — многие и не догадаются сами…
До поры до времени нам удавалось сохранять установившийся распорядок дня, и Есенин писал Галине Бениславской:
— «Я один. Вот и пишу, и пишу. Вечерами с Лёвой ходим в театр или ресторан. Он меня приучил пить чай, и мы вдвоем с ним выпиваем только 2 бутылки вина в день. За обедом и за ужином, жизнь тихая, келейная. За стеной кто-то грустно насилует рояль, да Мишка лезет целоваться. Это собака Левина».
Известно, что Есенин любил животных. Здесь он часто возился с моим Мишкой, обязательно брал собаку с собой, хотя она доставляла ему неприятности. Однажды она заупрямилась и не захотела перейти мост, считая этот мост небезопасным. Пришлось Есенину взять ее на руки и перенести по мосту. Рукам Есенина она смело доверялась.
В саду при нашем домике были и мандарины, и бананы. Есенин смотрел на всю эту экзотику с умилением и сообщал Галине, как мы поглощали мандарины: «Мы с Левой едим их прямо в саду с деревьев. Уже декабрь, а мы рвали вчера малину».
Должен признаться, по ночам, когда хозяйка домика уходила на покой, мы потихоньку пробирались в сад. Хозяйка, по-видимому, вела счет своим мандаринам и утром поглядывала на нас с укоризной.
К несчастью, вскоре после того, как была закончена «Анна Снегина», установленный нами распорядок дня был нарушен и затем окончательно сломан. Однажды за ужином в ресторане Есенин вскочил и со всех ног бросился к дальнему столику в зале. С радостным криком «Митя. Митя!» он кинулся на шею молодому человеку. Тот целовался с ним, радостно оглядывал его со всех сторон и повторял:
— Сережа, Сережа, это ты?!
Есенин кричал мне:
— Лёв Осипович, тащи все сюда!
Он меня познакомил с Митей и с его товарищами. Это оказались нэповские купчики. Сюда в Батум они приехали за скупкой контрабандного товара: отрезов «индиго», духов «Коти» и дамских шелковых чулок.* (* На обратном пути в Москву, на ст. Тифлис Митя и товарищ его были арестованы органами НКВД. Косвенно пострадал и ехавший с ними Есенин: его жел. дор. билет был в кармане Мити и Есенин оказался в роли безбилетного пассажира.)
Откуда Есенин их знает? Что за странная старинная дружба. Где они встречались?
С их появлением Есенин как с узды сорвался. Денег у Мити оказалось чертовски много, и началось пиршество уже в крупном масштабе, возвращался он домой поздно ночью и на мои тревожные расспросы глухо бормотал:
— Ты не беспокойся… Это мои друзья детства… не беспокойся…
Однажды за ужином в ресторане Митя, сидевший рядом со мной, наклонился и доверчиво зашептал:
— Эх, как мы с Сережей дружили в детстве: какие мы с ним вытворяли штуки!
— Вы тоже из Константиново? Из одной деревни с Сергеем Александровичем?
— Какое там Константиново? Я из Москвы, из Замоскворечья. В одном дворе с Сережей жили. Он тогда не то у отца, не то у одного из своих дядей жил. Только прошу Вас, никому об этом не говорите, он не хочет, чтобы об этом знали…
Вот тебе и на! Вот так стопроцентный крестьянин! Теперь мне стало многое понятно, как в биографии, так и в творчестве Есенина.
Я невольно задумался о необычайно сложном и трудном пути поэта.
Как мы знаем из его автобиографии, ребенком 2-3 лет он был отдан на воспитание к зажиточному деду. И дед, и бабушка баловали его всячески. Он подрос, и бабушка — женщина религиозная — стала его таскать по церквам и монастырям. Там он и набрался того религиозно-монашеского духа, которым пропитаны некоторые его ранние стихи.
Большинство стихов этих лет (1910-1916 гг.) — это или идиллически-созерцательные картинки сельской природы и быта, или смиренно-христианское восприятие мира и это понятно: никаких других впечатлений ни детство, ни отрочество ему не давали. За сохой он в поле не ходил, не сеял, не жал. Он не крестьянин, он выходец из крестьянской среды, изгой. Труд, поэзия труда ему были совершенно чужды. В этом основная причина его душевного и физического надлома. Идеал общества, построенного на совместном, радостном, созидательном труде, ничего не говорил ни уму его, ни сердцу. У него нет ни одного стихотворения, ни одной песни, посвященной труду. И единственный раз, когда он заговорил о жатве, о молотьбе — о самом желанном, самом святом для крестьянина труде — сборе урожая, — этот труд воспринимается Есениным как проклятье, как преступное деяние:

Режет серп тяжелые колосья,
Как под горло режут лебедей…

Только в последний год своей жизни он осознал свой долг перед темою труда и в двух стихотворениях: «Каждый труд благослови, удача!» и «Я иду долиной. На затылке кепи» — сказал об этом полным голосом.
Кончилось детство, начинаются отрочество, юность, и Есенин попадает из зажиточного дедовского дома на иждивение к отцу в Москве. Он готовится в Учительский Институт, но бросает на полпути учебу. К общественным наукам он проявлял полное равнодушие. Уже в 1919 году, когда при нем возникали беседы на политические темы, он сидел с лицом, на котором ясно было написано: «Эсеры, эсдеки… у нас, на луне, мы про это и не слыхали…» «Ни при какой погоде» он книг на политические темы не читал.
Учителями его были замоскворецкие улицы. Вот здесь он живет, растет, воспитывается. Дух Замоскворечья начала девятисотых годов… Помесь мещанства и мелкокупечества. Торгашество, скопидомство, стяжательство и мотовство. Идеал молодого купчика — уличный герой, хулиган, ловкий вор и мошенник. Там он расстался со своей детской наивной верой в Бога и святых:

Я на эти иконы плевал,
Чтил я грубость и крик в повесе…

Но больше ничему его не научило Замоскворечье.
Освежающая буря 1905 года пронеслась мимо него: ему было тогда 10 лет. И отроческие его годы совпали с годами мрачной реакции. Эти черные годы, да еще пропитанные специфическим замоскворецким духом, формировали тогда его душевный строй, его юношеское сознание.
Обнаруженная недавно переписка его с другом по Спас-Клепиковской школе Григорием Панфиловым говорит о некоторых революционных настроениях Есенина, появившихся у него в связи с вступлением в Суриковский Литературный кружок и с работой корректором в типографии, но это были только настроения. Ясно осознанной политической линии у него в то время не было.
Какие могли быть у него идеалы, кроме идеалов улицы:

Если не был бы я поэтом,
То, наверное, был мошенник и вор.

Величайшим подвигом для него, истинным геройством, стоившим ему огромного напряжения духовных сил — был его скачок в купель февральской революции. Он включился в нее, он нашел в себе сочувственную нотку. Это «Инония», «Иорданская голубица», «Отчарь», «Товарищ», «Певучий зов». Тут же сказалось влияние революционного Петрограда, где его застали февральские дни. Конечно, все эти февральские розовые краски политически наивны, густо смешаны с мистико-религиозными цветами, но все же они — преодоленный замоскворецкий дух. Но их и хватило только на 8 месяцев — от февраля до октября…
Он после октября не повернул назад — «к старому возврата больше нет», он шел, прихрамывая, вперед. Трудно шагать в ногу с Октябрем, неся на себе такую тяжелую религиозно-монашескую и замоскворецкую ношу. Вот с этим тягчайшим грузом на плечах он «догонял стальную рать». И, конечно, он свалился бы на первом же шагу, если бы не песенный дар. Он знал:

Миру нужно песенное слово
Петь по-свойски…

И он пел — искренне, правдиво. Он так «рубцевал себя по нежной коже», так честно, перед всем народом, как на исповеди, раскрывал все, что в его душе было темного и светлого, что заслужил любовь и всепрощение.
Если мы в свете его подлинной биографии, говорящей об исключительно тяжелом в моральном отношении детстве, проведенном в атмосфере лицемерно-ханжеского монашества и церковности, и столь же нездоровом отрочестве, вне спасительного влияния труда и учебы, на улицах купеческо-мещанского Замоскворечья, если мы в этом свете подойдем к его творческому пути, нам Есенин и его поэтическое наследство предстанут по-новому, по-иному. Мы будем поражены титанической силой его природного дара, преодолевшего столько преград на пути к достижению высшей формы человеческого общения на земле — все покоряющего песенного слова. И в этом слове сказалась такая безмерная любовь к нашей родной земле, к человеку на этой земле, к каждой травке, к каждой былинке на ней, что этого источника любви и преданности Родине хватит на много-много поколений.

* * *

Одно время нравилась ему в Батуме «Мисс Оль», как он сам ее окрестил. С его легкой руки это прозвище упрочилось за ней. Это была девушка лет 18-ти, внешним видом напоминавшая гимназистку былых времен. Девушка была начитанная, с интересами и тяготением к литературе, и Есенина встретила восторженно. Они скоро сошлись, и Есенин заговорил о браке. То, что он перед отъездом из Москвы обручился с Софьей Андреевной Толстой, он, по-видимому, успел забыть.
«Мисс Оль» была в восторге: быть женой Есенина! Этому браку, однако, не суждено было состояться. Я получил от местных людей сведения, бросавшие тень на репутацию как «Мисс Оль», так и ее родных. Сведения эти вызывали предположения, что девушка и се родные причастны к контрабандной торговле с Турцией, а то еще, может быть, и к худшему делу. Я об этом сказал Есенину. Он бывал у нее дома, и я ему посоветовал присмотреться внимательнее к ее родным. По-видимому, наблюдения его подтвердили мои опасения, и он к ней стал охладевать. Она это заметила и, в разговоре со мной, дала понять, что я, очевидно, повлиял в этом отношении на Есенина. Я не счел нужным особенно оправдываться. Как-то вскоре вечером я в ресторане увидел за столиком Есенина с «Мисс Оль». Я хотел пройти мимо, но Есенин меня окликнул и пригласил к столу. Девушка поднялась и, с вызовом глядя на меня, произнесла:
— Если Лев Осипович сядет, я сейчас же ухожу.
Есенин, иронически улыбаясь прищуренным глазом, медленно протянул:
— Мисс Оль, я Вас не задерживаю…
«Мисс Оль» ушла, и Есенин с ней порвал окончательно. След о ней остался в стихотворении Есенина:

Ты меня не любишь, не жалеешь.
Разве я немного не красив?
Не смотря в лицо, от страсти млеешь,
Мне на плечи руки опустив.

Молодая, с чувственным оскалом,
Я с тобой не нежен и не груб.
Расскажи мне, скольких ты ласкала?
Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?

Знаю я — они прошли, как тени,
Не коснувшись твоего огня,
Многим ты садилась на колени,
А теперь сидишь вот у меня.

Пусть твои полузакрыты очи
И ты думаешь о ком-нибудь другом,
Я ведь сам люблю тебя не очень,
Утопая в дальнем, дорогом.

Этот пыл не называй судьбою,
Легкодумна вспыльчивая связь, —
Как случайно встретился с тобою,
Улыбнусь, спокойно разойдясь.

Да и ты пойдешь своей дорогой
Распылять безрадостные дни,
Только нецелованных не трогай,
Только не горевших не мани.

И когда с другим по переулку
Ты пройдешь, болтая про любовь,
Может быть, я выйду на прогулку,
И с тобою встретимся мы вновь.

Отвернув к другому ближе плечи
И немного наклонившись вниз,
Ты мне скажешь тихо: «Добрый вечер».
Я отвечу: «Добрый вечер, miss».

И ничто души не потревожит,
И ничто ее не бросит в дрожь, —
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжешь.

* * *

В Батуме в это время подвизалась труппа «Свободного балета» из Москвы. Мы, естественно, усердно посещали балетные вечера и подружились с руководителем студии балетмейстером Лукиным Л. И.
Когда студия собралась обратно в Москву, местный руководитель «Красного Полумесяца», в помещении которого происходили балетные выступления, дал в честь уезжающей студии банкет. Банкет был закрытого типа, и на нем присутствовали только артисты студии и руководители «Красного Полумесяца». Из посторонних лиц были лишь Есенин и я. Банкет проходил в обычных тонах: пили в честь солнечного Аджаристана, за здоровье молодых балетных девушек и юношей, за гостя — поэта из Москвы. Есенин был оживлен, весел, доволен.
Вдруг стук в дверь. Входит молодой русский инженер и, обращаясь к хозяину помещения, руководителю «Красного Полумесяца», говорит:
— Я и мои друзья — они стоят здесь за дверью — узнали, что у Вас банкет в честь прекрасных артистов балета. Разрешите мне и моим друзьям присоединиться к чествованию артистов студии, которых мы очень уважаем.
Сын Аджаристана, со свойственным сынам Востока гостеприимством, широким жестом пригласил молодого инженера к столу. За инженером ввалилась ватага его коллег с бутылками вина в руках. Уселись за стол, и компания непрошеных гостей повела себя довольно непринужденно.
Есенин нахмурился. Злыми глазами он оглядел пришельцев и остановил пристальный взгляд на одном, очень бойком с виду, сотрапезнике. Тот громко, на весь стол, рассказывал какие-то местные небылицы и пил усердно, звонко чокаясь со всеми.
Есенин со всего размаху стукнул стаканом по бокалу гостя, вино облило тому костюм. Инженер сделал вид, что не обращает на это внимания, и продолжал оживленный разговор. Есенин стал задевать его обидными замечаниями. Гость разозлился и также позволил себе резкость.
Есенин вскочил и сунул правую руку в карман. Это был его обычный прием, ничем не опасный для противника; оружия у него в кармане не было, но этот прием помогал ему «на швабов ужас наводить». Инженер, боясь, что Есенин полез в карман за оружием, схватил со стола пустую бутылку и размахнулся ею. Но его опередил наш гостеприимный хозяин: тяжелой рукояткой своего револьвера он хватил инженера по голове. Тот упал, обливаясь кровью.
Конечно, банкет наш расстроился. Товарищи инженера взяли на руки пострадавшего и вынесли его из комнаты. Вызвали «скорую помощь» и инженера увезли в больницу. Есенин стоял у стола с видом огорченного, но ни в чем неповинного человека. Я укоризненно взглянул на него. Он произнес:
— Лёв Осипович, ты же видел, я его не тронул…
Финал этого происшествия был «обычно-есенинский». Недели через две инженер выздоровел и появился вечером в ресторане. Есенин его увидел и порывисто бросился к нему. После очень короткого объяснения я их увидел крепко целующимися и дружно чокающимися бокалами. Разве можно устоять против есенинской ласки?

* * *

В тот период мы не раз говорили, спорили о футуризме. Со своей имажинистской школой он уже открыто распрощался и заявил об этом в печати. Футуризм Есенин осуждал, как одно из формалистических течений.
В Батум приехали футуристы, футуристы 2-го разряда. Поэты они были слабые, но шум они подняли большой. Есенин был раздражен:
— Надо их гнать в шею! Что они путают честной народ!
Мы сообща решили устроить суд под футуристами. Мы составили обвинительный акт и опубликовали его в «Трудовом Батуме».
Газета сообщила, что литературный суд, на основании этого обвинительного акта, состоится в местном театре.
К чести обвиняемых, они на суд явились. Зал был переполнен представителями советской общественности и учащимися. Избрали тут же состав суда, назвали прокурора, прочли обвинительный акт. Защищаться «подсудимые» пожелали сами.
В самый разгар «прений» в зале появился Есенин. По договоренности со мной, он должен был выступить вторым обвинителем, подвергнув суровой критике произведения приезжих гастролеров, зачитанные ими на их шумном вечере. Но… Есенин был пьян. Он с трудом держался на ногах. Он подошел к сцене, где помещался суд, и обратился громко ко мне:
— Лёв Осипович! Да пошли их всех на… Что ты связался с этой дрянью!
Публика, собравшаяся из интереса к судьбам советской литературы, недовольно реагировала на эту пьяную выходку. Мне пришлось сойти со сцепы и уговорить Есенина оставить зал. Это мне удалось с большим трудом. Мы потеряли случай услышать суждение Есенина о футуризме.
Вернувшись поздно ночью домой, я его застал в состоянии тяжелого опьянения. Он бормотал что-то несвязное.
Частенько он чудачил. Вот случай из множества подобных.
Приморский бульвар. Солнечно, тепло, хотя декабрь на дворе.
Бульвар полон гуляющих. Появляется Есенин. Он навеселе. Прищуренно оглядывает публику и замечает двух молодых женщин, сидящих на скамейке. Он направляется к ним, по пути останавливает мальчика — чистильщика сапог, дает ему монету и берет у него сапожный ящик со всеми его атрибутами. С ящиком на плечах он останавливается перед дамами на скамейке, затем опускается на одно колено:
— Разрешите мне, сударыни, почистить Вам туфли! Женщины, зная, что перед ними Есенин, смущены и отказываются.
Есенин настаивает. Собираются любопытные, знакомые пытаются увести его от скамейки, но безуспешно. Он обязательно хочет почистить туфли этим прекрасным дамам…
Я был в это время на другом конце бульвара. Мне сообщили о случившемся. Я подошел и увидел его стоящим на коленях. Толпа любопытных росла.
Я понял, что обычной просьбой, мягким словом тут ничего не сделаешь. Нужны крайние средства.
Нарочито громко я обратился к Есенину:
— Сергей Александрович, последний футуристик не позволит себе того, что вы сейчас делаете!
Он молча встал, снял с себя ящик и, не глядя на меня, направился к выходу с бульвара.
Два дня он со мной не разговаривал. Когда мы помирились, он сокрушенно, с глубоким уколом сказал:
— Как ты мог меня так оскорбить!

* * *

В Батуме Есенин в основном закончил «Персидские мотивы». В Персии он никогда не был и весь материал для этого цикла стихов почерпнул в Баку и в Батуми. Еще 10 декабря газета «Трудовой Батум» напечатала два первых стихотворения цикла:
«Улеглась моя былая рана…», «Я спросил сегодня у менялы…» Сергей Александрович познакомился в Батуме с молодой армянской женщиной по имени Шаганэ. Это была на редкость интересная, культурная учительница местной армянской школы, прекрасно владевшая русским языком. Интересна была и младшая ее сестра Ката, тоже учительница. У нее было прекрасное лицо армянской Суламифи. Она знала стихи Есенина и потянулась к поэту всей душой. Есенин, однако, пленился ее сестрой, с лицом совершенно не типичным для восточной женщины. Есенина пленило в ней и то, что

Там на севере, девушка тоже,
На тебя она очень похожа…

Внешнее сходство с любимой девушкой и ее певучее уменьшительное имя вызывали у Есенина большое чувство нежности к Шаганэ. Свидетельство этому — стихи, посвященные ей в цикле «Персидские мотивы», например:

Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому, что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ.
Ты пропела: «За Ефратом
Розы лучше смертных дев».
Если был бы я богатым,
То другой сложил напев.
Я б порезал розы эти,
Ведь одна отрада мне —
Чтобы не было на свете
Лучше милой Шаганэ.
Руки милой — пара лебедей —
В золоте волос моих ныряют.
Все на этом свете из людей
Песнь любви поют и повторяют.

Есенин глубоко чувствовал природу, малейшие, а порой и резкие изменения погоды оставляли сильное впечатление. В его письмах из Батума можно встретить строки:
«Здесь солнышко, Ах, какое солнышко».
«Идет дождь тропический, стучит по стеклам».
«Днем, как солнышко, я оживаю. Хожу смотреть, как плавают медузы».
«Черт знает, что такое с заносами. Я думал, что мы погибнем под волнами прыгающего на нас моря».
«Выпал снег. Ужасно большой занос. Потом было землетрясение».
«Погода дьявольская. В комнате так холодно, что я даже карандаш не в состоянии держать. Стихи пишу только в голове…»
А как впечатляло море! Есенин передал это в своем стихотворении «Батум»:

…Далеко я,
Далеко заброшен,
Даже, ближе
Кажется луна.
Пригоршнями водяных горошин
Плещет черноморская
Волна.
Каждый день
Я прихожу на пристань,
Провожаю всех,
Кого не жаль,
И гляжу все тягостней
И пристальней
В очарованную даль.
Все мы ищем
В этом мире буром
Нас зовущие
Незримые следы.
Не с того ль,
Как лампы с абажуром
Светятся медузы из воды?..

В феврале 1925 года Сергей Александрович начал собираться в дорогу. Он говорил, что у него в Москве большие дела: готовится издание первого тома его стихов, надо позаботиться и о сестренке:
— Ей в Москве нечего делать, она только избалуется там. Разве можно в Москве учиться? Я тебе пришлю ее сюда. Пусть живет у тебя и учится. Она у меня золотой человек.
И он с восторгом заговорил о младшей сестре, о ее способностях, о любви ее к литературе. Он не первый раз рассказывал о ней с нежностью, с большой братской любовью.
Мы расстались.
Больше я Есенина не видел.

* * *

Поражает одно обстоятельство. Я жил с Есениным много дней вместе, в одной комнате: в Туле, в Харькове, в Батуме — и ни разу не видел его за письменным столом. Как, когда он создавал свои произведения? Надо думать, что, обладая феноменальной памятью, он стихи целиком вынашивал в голове и из потайников памяти «начисто» переписывал на бумагу. Конечно, этот последний, заключительный процесс уже не требовал много времени и потому трудно было застать Есенина за письменным столом.
Это подтверждается, пожалуй, еще одним моим наблюдением. Оригиналы его рукописей, случайно попадающиеся мне на глаза, были почти без помарок, без исправлений.
Это не черновики Пушкина и Лермонтова, вдоль и поперек перечеркнутые, со вставками, с выносками — черновики, хранящие на себе следы усидчивого труда строгого, взыскательного художника.
Стихи Есенина, в большинстве своем, производят впечатление импровизаций, легко, а порой и неожиданно для самого поэта, овладевавших им. Косвенным подтверждением может служить признание самого Есенина:

Ведь я мог дать
Не то, что дал,
Что мне давалось ради шутки.

О своей нелюбви к черновикам Есенин сам говорит в письме к В. С. Чернявскому в 1915 году: «Черновиков у меня, видно, никогда не сохранится, потому что интереснее ловить рыбу и стрелять, чем переписывать…»

* * *

Как глубоко ошибочно общераспространенное мнение о Есенине, как о чистом лирике, причем, под лириком разумеют поэта, занятого только чисто личными переживаниями, далекого от интересов общества, в котором он живет. Наоборот, редко на чьем поэтическом творчестве, за исключением творчества Маяковского, можно так отчетливо видеть и ощущать всю глубину душевного потрясения, душевного смятения, душевного преображения, которое пережили различные слои русского народа в годы «военного коммунизма», а затем «новой экономической политики» (НЭП), как именно на творчестве Есенина. Мы уже подробно говорили о поэтических откликах Есенина политические события начала 1917 года: это поэмы «Товарищ», «Отчарь», «Иорданская голубица», «Певущий зов», «Небесный барабанщик», «Пантократор» и отдельные стихи 1917 года. Стихи Есенина 20-21 г.г. могут служить иллюстрацией уже других политических настроений. Поэма «Сорокоуст» начинается мрачной строкой: «Трубит, трубит погибельный рог!». Это говорит о нем, как о поэте с широкими общественными интересами, о поэте, которому близко все, что переживает его родной народ.
В 1924-25 годах, преодолев в себе упадочные настроения 1922-23 годов, поэт твердо заявляет:

Хочу я быть певцом
И гражданином,
Чтоб каждому,
Как гордость и пример,
Был настоящим,
А не сводным сыном —
В великих штатах СССР!

Чем нам дорог Есенин? Прежде всего, тем, что его поэзия воспитывает, укрепляет в каждом из нас чувство беспредельной любви к родине, к нашему отечеству. Выше и глубже этой любви для него нет ничего на свете.

Поучительной для молодежи является его горячая любовь и сыновья нежность к родной матери. Он о ней не забывает в самые тяжелые периоды душевного надлома и тоски:

Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне негасимый свет.

«Письмо к матери» — одно из любимейших народом произведений Есенина, переложенное на музыку.
Пленяет в Есенине его неизменная любовь к русской природе.
Он одухотворяет ее своими живыми образами и сравнениями. Все живое в природе он наделяет сердечной теплотой и душевными, близкими нам переживаниями:

Тот, кто видел хоть однажды
Этот край и эту гладь,
Тот почти березке каждой
Ножку рад поцеловать…

Ценна в Есенине его предельная искренность, обнаженность душевных переживаний, даже когда они рисуют его самого в неприглядном виде. «Я сердцем никогда не лгу» — в этом может убедиться каждый вдумчивый читатель его стихов.
И последнее, что вызывает у нас чувство признательности и благодарности, — это бережное, любовное отношение к родному языку, чистота и народность большинства его образов и сравнений, певучесть каждой строки, просящейся на музыку, на пение. В этом отношении он почти не знает равных себе в современной поэзии.
Будем благодарны поэту за высокие человеческие чувства, которыми так богаты его лучшие произведения!

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика