Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

58834201
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
27271
39415
157168
56530344
888023
1020655

Сегодня: Март 28, 2024




Уважаемые друзья!
На Change.org создана петиция президенту РФ В.В. Путину
об открытии архивной информации о гибели С. Есенина

Призываем всех принять участие в этой акции и поставить свою подпись
ПЕТИЦИЯ

АСЕЕВ Н. Три встречи с Есениным

PostDateIcon 31.01.2011 21:43  |  Печать
Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
Просмотров: 8979

Н. Асеев

ТРИ ВСТРЕЧИ С ЕСЕНИНЫМ

О Сергее Есенине впервые я услыхал в 1913 году.
Маленькая танцовщица Н. В. Н—ва говорила о новом поэте, пришедшем из деревни. Помню, она тогда только что приехала из Китая; навезла оттуда массу лубков
и кустарных поделок. В ее квартире, увешанной пестрыми лубками и фонариками, и зашел разговор о Есенине.
Помню, как она сказала:
— Вот подождите, придут новые поэты, сразу всех вас шапками забросают.
Помню, что на эту шутливую угрозу поднялись протесты со стороны бывшей у ней молодежи.
— Это кто же «новые»?
— Кто такие?   
— Показывайте, не скрывайте!
Чей-то рассудительный примиряющий голос сказал понимающе:
— Это Н. В. на капусту потянуло. У нее тут двое новых святых появилось: стрижены в кружок, сапоги бутылками, в сборку поддевка, кашемировые рубашки…
— Да, да, настоящие русские поэты! Не чета вам, городским заморышам. Исконные, кондовые! Знают русскую старину, помнят древнюю речь.
Тогда же были названы фамилии: Клюев и Есенин.
Для нас, перед глазами которых живым видением стоял «подлинный русский» В. Хлебников с его неимоверно развитым чутьем речи, с огромной памятью и своеобразием внутреннего облика, разговор этот о двух «кондовых» поэтах показался истерическим и напыщенно претенциозным. Мы решили: стилизация. Мы тогда очень подозрительно относились к «национализму». В задорчивой же повхальбе Н. В. Н—ой увидели ту же жажду коллекционировать «национальное», с какой она собирала иконы старого письма и китайские лубки.
Так запомнилась мне фамилия Есенина.
С 1918 по 1922 год я был на Дальнем Востоке. Приехав в феврале в Москву, я услыхал о Есенине, уже как об имажинисте. Говорилось много о нем в связи со «Стойлом Пегаса». Говорилось о том, что в Харькове он и его друзья на публичном вечере устроили шутовское посвящение В. Хлебникова в имажинисты. Хлебников тогда только что оправился от тифа, и мне было неприятно слышать об этом.
Отсюда второе неприязненное ощущение в отношении к Есенину. Помню горько-едкую шутку в стихах, относящуюся к тому времени, написанную Хлебниковым:

Москвы колымага
В ней — два имаго.
Голгофа — Мариенгофа
И Воскресение — Есенина:
Господи отелись!
В шубе из лис! *

* Напечатана в сборнике имажинистов «Харчевня Зорь».

Затем Есенин уехал в Америку. Встретились мы с ним только зимою 1924 года. Я. Г. Блюмкин*(* Я. Г. Блюмкин — б. левый эсер, убийца германского посла Мирбаха.) потащил меня с женой в «Стойло Пегаса», говоря, что там будет Сергей Есенин, и что тот хочет со мной познакомиться.
Наслышавшись о привычках поэта, а в особенности о навыках окружавших его, я долго не соглашался на знакомство в кафе, но Я. Г. Блюмкин был так настойчив и неподатлив на всякие доводы, что мы в конце концов согласились зайти в «Пегасье Стойло». Кафе мало изменилось с 1917 года. В то время оно, кажется, называлось «Кафе Бим-Бом». Только роспись на стенах свидетельствовала о переходе его в руки имажинистов. Мы сели у стены. Есенина еще не было. Какие-то поэтические прически трудились у среднего стола за кофе и яичницей. Долговязый мрачный юноша сидел в углу и муслил во рту карандаш, не то подсчитывая какие-то цифры, не то выискивал рифму. Глаза его были огромны и обведены синяками. За прилавком стоял хозяин кафе, перекладывая пухлыми пальцами пирожное из одной вазы в другую.
Мы выпили свой кофе и, расплатившись, уже собирались покинуть эту провинциальную постановку «Богемы», когда пробежал чем-то взволнованный швейцар, шепча что-то на ухо хозяину. Двери шатнулись и в сопровождении трех или четырех телохранителей вошел С. А. Есенин.
Он был одет очень тщательно, больше того, щеголевато. Ловкое, в талию, пальто, заграничный котелок, белый шелковый шарф, трость на руке с золотым набалдашником. Он вошел и остановился, щурясь от света и улыбаясь бессмысленно и безразлично счастливой улыбкой, в которой, несмотря на ее широту и всеобъемлемость, свежему взгляду видна была едва уловимая доля натянутости. Точно очень хороший актер вышел из-за кулис уже с заготовленной, обманывающей.всех своей искренностью и непосредственностью, обаятельной гримасой.
Есенин увидел за столом нас и тотчас же шагнул в нашу сторону. Блюмкин представил нас, называя его Сережей. Есенин, откачнувшись назад всем корпусом, будто желая лучше рассмотреть меня, подал мне руку ладонью вверх, хлопнув другою поверх моей. И в этом жесте мне мелькнуло что-то заученно-ласковое, традиционно-обязательное, выработанный какой-то церемониал на известный случай.
Аккуратно сложив пальто и котелок на диван, — подбежавшего швейцара он услал, отведя его рукой, — Есенин оказался в сером английского сукна костюме, сшитом, видимо, за границей. Ладная фигура его была очень элегантна, вокруг глаз лучилась та же ласковость, щеки были припудрены, волосы круто завиты — очевидно, у парикмахера.
— Так ты вот и есть Асеев! — начал он, усевшись и все время неотступно следя за мною каким-то одновременно и насмешливым и жалобным взглядом.
— Я с вами давно-давно хочу свидеться, — продолжал он, путаясь между «ты» и «вы». — Я ваши стихи хорошо знаю.
— Ты настоящий русский! — неожиданно заключил он, все продолжая усмехаться и жаловаться и извиняться глазами.
Есенин потребовал пива и, выпив два-три бокала, начал быстро хмелеть. Он и приехал, очевидно, не совсем трезвым. Вскоре он попросил у моей жены позволения снять пиджак. Под пиджаком оказалась шелковая рубашка и цветные сиреневые подтяжки. Он оказался гибок и плечист. К сожалению, я не помню точных его реплик в разговоре. Но общий смысл этого разговора помню хорошо.
Есенин жаловался, что ему «не с кем» работать. По его словам выходило, что с имажинистами он разошелся. «Крестьянские» же поэты ему были не в помочь. Он говорил, что любит Маяковского и Хлебникова. Они ему нравились не только, как книжные поэты, но нравилась ему их жизнь, их борьба, их приемы и способы своего становления. Я шутя предложил ему вступить в «Леф»* (* Журнал левого фронта искусства «Леф», под редакцией В. В. Маяковского.), Есенин посмотрел на меня без улыбки и, наклонившись к столу, сказал:
— Я мог бы работать у вас только на автономных началах. Чтоб выпустить собственную декларацию.
Я ответил ему, что он, наверное, смог бы не только декларацию напечатать, но что ему дан был бы целый отдел, которым он мог бы заведывать и вести по своему вкусу.
Он хитро улыбнулся и сказал загадочно-подозрительно:
— Эге! Вы бы дали мне отдел и устранили бы меня от дел! Нет. Я войду только с манифестом!
Я ответил ему полушуткой, что манифесты теперь не в моде. К этому времени он уже захмелел больше, чем это полагается в кафе. В речах его стали помаленьку вскакивать, как пузыри, непристойности. Говорил он их с той же широкой улыбкой; видя, что его не обрывают, он уже пересыпал ими разговор.
Мы стали прощаться. Он просил остаться, но глаза его уже помутнели, в них появилось тусклое озорство — и вдруг он жалобно начал говорить, как его обидели, как в переулке на него набросились какие-то ночные гуляки, как он ударил и его ударили.
— Вот видишь, — говорил он, засучивая рукав шелковой рубашки и обрывая запонку. — Вот руку разрезали — ножом ударили!.. Я, брат, теперь один не хожу… Они меня стерегут в переулке. Они дожидаются, чтоб меня живьем взять! Ну, я их перехитрю!..
Он скрипнул зубами, губы его перекосились в пароксизме бешенства. С них посыпалась беспрерывная, тяжелая, пьяная ругань. Мы с женой вышли из кафе, оставив его с Блюмкиным.
Тяжелое и мрачное чувство овладело мной. Я видел перед собой тяжело больного человека. Мания преследования, может быть, в зачаточном состоянии, но достаточно проявленная, была налицо. И мне тогда показалось, что своей улыбкой он жалуется и конфузится за себя всем и перед всеми. Недовольство окружающими, боязнь, что его обманут, перехитрят, оставят не у дел и, наконец, подстерегут в темном переулке, — вот настроения, владевшие им уже в то время и замеченные мною. Его беспокойная ласковость ко всем была как бы защитой от неожиданного удара, от враждебного размаха.
Затем о Есенине пошли слухи. Говорили, что он ночью, вскочив с извозчика, бросился в витрину, изранил себе руки до костей, порезал вены, так что была угроза ампутации. Мне тогда представилось:
«Ночь. Захмелевшую голову мотает из стороны в сторону тяжелая муть. Обрывки ссор, споров, драк и скандалов заставляют подскакивать рефлексируемое фантастическими видениями тело. На извозчике неудобно, неуютно, тряско. Может быть, вспомнились по закону противуположения: мягкий луг и свежая трава под босыми ногами. И вот влажный блеск стекла, похожего на темную, прохладную вечернюю заводь. Со всего размаха, вперед руками он бросается в него с извозчичьей тряской пролетки, как с тинистого берега».
Затем я увидел Есенина в редакции «Красной Нови». Он сидел в кабинете А. К. Воронского совершенно пьяный, опухший и опустившийся. Щегольская одежда его обносилась и вытерлась. Голос звучал сипло и прерывисто. Он читал «Черного человека».

…не знаю, не помню,
В одном селе,
Быть может, в Калуге,
Быть может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой, крестьянской семье
Желтоволосый,
С голубыми глазами.

Воронский сидел за конторкой и плохо слушал стихи, потому что против него стоял спутник Есенина, плотный, прижимистый человек и бубнил однотонно:
— Воронский, дай пять червонцев авансу! Ну, дай три! Ну, червонец дай! Неужели не можешь уважить? И, помолчав секунду, начинал сызнова:
— Дай, Воронский, пять червей! Ну, дай два! Неужели ж жалко?
А. К. Воронский беспокойно ерзал на стуле: ему не хотелось обижать Есенина, но спутника его он, очевидно, не мог спокойно выносить.
Есенин поймал за фалду пиджака проходившего мимо секретаря редакции.
— Слушай, секретарь! Мне деньги нужны, с тебя причитается.
Секретарь, ухмыляясь, бормотал:
— Нет денег, Сереженька! Послезавтра будут, приходи.
Есенин ловил его при возвращении.
— Эй, ты! Семинарист! Давай мои три червонца!
И он сиял на секретаря пьяненькой улыбкой. А в углу припирал своим плотным корпусом редактора его спутник. Наконец, Воронский рассердился на «спутника».
— Уходите, пожалуйста, товарищ! Вы мешаете работать.
— Воронский! Дай полтора червонца. Неужто жалеешь?
Он напирал на Воронского вплотную, отрезав ему отступление в другую комнату.
Воронского взорвало:
— Отойдите от меня, говорю вам! — зашумел он. — От вас перегаром разит, мне противно! Если я Есенина пьяного терплю — так он поэт, стихи пишет отличные, а вы, друг мой, совсем тут некстати! Никаких авансов вы не получите и уходите отсюда, а то мне придется силой вас вывести!
«Спутник» покачнулся и вышатнулся из редакции. А Есенин продолжал читать сиплым шепотом с присвистом и хрипами. Но стихи его тонули в общем гаме. Он увидел меня, стоявшего у него сбоку и несколько за спиной. Махнул безнадежно рукой и перестал читать.
Я вышел из комнаты, думая, что, может быть, мешаю. Смотрю — С. А. идет за мной:
— Ты куда?
— Я в «Круг» (дверь напротив).
— Зачем тебе в «Круг»?
— К заведующему издательством.
— Зачем тебе к ним ходить? Они должны к тебе ходить!
Я смеюсь:
— Ну, что ж поделать, видимо, пока не ходят!
— Ну, иди, да держи себя гордо… Вызывающе держи себя… понимаешь?
Я вошел в кабинет заведующего издательством. Все время разговора дверь открывалась, и Есенин нет-нет заглядывал в комнату, как бы проверял, как я «себя держу». Я подумал, что ему тоже нужно сюда же вслед за мной и поспешил окончить разговор. Есенин распахнул дверь и, стоя, наблюдал, слегка покачиваясь. Когда я попрощался с заведующим, он вдруг передразнил меня со злобой и насмешкой:
— До свиданья… Всюго хоррюшего, — зашепелявил он, весь придя в неистовое движение. — Ты чего так с ним разговариваешь? Ты его крой по… Вот как с ним надо разговаривать! А то «ах до свидания, ах честь имею»… Что ты с ним любезничаешь!
Я взял его крепко за плечи и, посмотрев в глаза, сказал твердо:
— Когда нужно, я тоже сумею быть грубым, Есенин. А зачем вот ты всем улыбаешься?
Он сразу сник, улыбнулся и, круто повернувшись от меня, как-то смущенно выговорил:
— Ты прав, ты прав, пойдем в трактир, у меня есть деньги, я уже получил.
Но мне не хотелось видеть, как он хмелеет.
Спутник его крейсировал у входа.
Еще одна встреча была у меня с ним. Ей предшествовало следующее. Однажды в последних числах октября 1925 г. мне пришлось вернуться домой довольно поздно. Живу я на девятом этаже, ход ко мне по неосвещенной, черной лестнице. Добравшись к себе, вижу, что дома что-то неладно. Здоровье жены, долго перед тем лечившейся, которое за последнее время пошло на поправку, явно ухудшилось. Она рассказала мне. Днем, в мое отсутствие, забрались ко. мне наверх двое посетителей: С. А. Есенин и один беллетрист. Пришел Есенин ко мне первый раз в жизни. Сели ждать меня. Есенин забыл о знакомстве с женой в «Стойле Пегаса». Сидел теперь тихий, даже немного застенчивый, по словам жены. Говорили о стихах. Есенин очень долго доказывал, что он мастер первоклассный, что технику он знает не хуже меня и Маяковского, но что теперь требуются стихи попроще, посантиментальнее, Говорил, что хочет свести знакомство поближе, говорил о своей семье, о женитьбе, был очень искренен и прост. Сыграли они с женой и беллетристом пятнадцать партий в дурачки. И все оставался Есенин, так что под конец стал подозревать их в заговоре против него. И затосковал. Говорил, что ему ни в чем не везет. Ни в картах, ни в стихах. Что он несчастлив, что я (про меня) умею устроить, очевидно, свою личную жизнь, как хочу, а он живет, как того другие хотят.
Сидел он, ожидая меня, часа четыре. И переговорив все, о чем можно придумать при малом знакомстве с человеком, попросил разрешения сбегать за бутылкой вина. Вино было белое, некрепкое. И только Есенин выпил — начался кавардак. Поводом послужил носовой платок. У Есенина не оказалось, он попросил одолжить ему. Жена предложила ему свой маленький шелковый платок. Есенин поглядел на него с возмущением, положил в боковой карман и начал сморкаться в скатерть. Тогда «за честь скатерти» нашел нужным вступиться пришедший с ним беллетрист. Он сказал ему:
— Сережа! Я тебя привел в этот дом, а ты так позорно ведешь себя перед хозяйкой. Я должен дать тебе пощечину.
Есенин принял это, как программу-минимум. Он снял пиджак и встал в позу боксера. Но беллетрист был сильнее его и менее охмелел. Он сшиб Есенина с ног, и они клубком покатились по комнате. Злополучная скатерть, задетая ими, слетела на пол со всей посудой. Испуганная женщина, не зная, чем это кончится, так как дрались они с ожесточением, подняла крик и, полунадорвавшись, заставила все-таки их прекратить катанье по полу.
Есенин даже успокаивал ее, говоря:
— Это ничего! Это мы боксом дрались честно!
Жена была испугана и возмущена; она потребовала, чтобы они сейчас же ушли. Они и ушли, сказав, что будут дожидаться на лестнице.
Я привожу этот рассказ жены, чтобы сравнить его после с описанием этого случая Есениным.
Через неделю я встретил его в ГИЗ'е. Это уж было совсем незадолго до развязки. Есенин еще более потускнел в обличьи; он имел вид усталый и несчастный. Улыбнулся мне, собрав складку на лбу, виновато и нежно сказал:
— Я должен к тебе приехать извиниться. Я так опозорил себя перед твоей женой. Я приеду, скажу ей, что мне очень плохо последнее время! Когда можно приехать?
Я ответил ему, что лучше бы не приезжать извиняться, так как дело ведь кончится опять скандалом.
Он посмотрел на меня серьезно, сжал зубы и сказал:
— Ты не думай! У меня воля есть. Я приеду трезвый. Со своей женой! И не буду ничего пить. Ты мне не давай. Хорошо? Или вот что: пить мне все равно нужно. Так ты давай мне воду. Ладно? А ругаться я не буду. Вот хочешь, просижу с тобой весь день и ни разу не выругаюсь?
В хриплом полушепоте его были ноты упрямства, прерываемого отчаянием. Особенно ему понравилась мысль приехать с женой. Мне было его странно-жалко. Особенно его я не любил. Но я знал, что передо мной хороший поэт, пропадающий зря, ни за грош, плющимый и разбиваемый неизвестно чем.
Я согласился и на его предполагаемый приезд и на «испытание» водой.
Мы пошли с ним в сопровождении его адъютанта.
Теперь это был здоровенный человек с сумрачным лицом, с поджатыми губами и темными обиженными глазами.
Есенин потянул в пивную здесь же, на углу Рождественки.
— Вот увидишь, — говорил он, — какая у меня воля! Будем сидеть, читать стихи и я ни разу не выругаюсь. Вот поглядишь.
Мы прошли в отдельный угол, и здесь Есенин рассказал мне, как ему представилось посещение моего девятого этажа.
— У тебя там ремонт! — говорил он с непонятной убежденностью. — У тебя в квартире ремонт!
— Да какой же ремонт может быть зимою?
— Нет, ты не знаешь! У тебя напротив ремонт,— повторял он. — И маляры. Они подговорены. Их Н. подговорил меня побить.
— Что ты несешь околесицу? Ведь ты же не пьян сейчас. Нет у меня никаких маляров, лестница черная, квартиры туда выходят, кроме моей, все кухнями, всегда заперты. Какой ремонт и где ты маляров увидал?
Он мотал убежденно головою.
— Ты не знаешь. Как мы вышли от тебя — жена твоя осердилась, ну, а нам же нужно было докончить: мы же ведь честно дрались — боксом. Вот мы и зашли туда, где был ремонт. Я бы его побил, но он подговорил маляров, они на меня навалились, все пальто в краску испортили, новое пальто, заграничное.
Говорил он о пальто ужасно грустно.
— Пальто все испортили. Вот ногу разбили — ходить не мог.
Он засучил штанину и показал действительно ужасный шрам на ноге через всю икру.
— Да кто же это тебя так, Есенин?
— Маляры! Один стамеску подставил, я об нее и разодрал ногу. И пальто пропало. Теперь не отчистишь.
Так я и не мог добиться, каким образом фантазия переплелась у него с действительным шрамом и, очевидно, действительно испорченным пальто.
Вообще галлюцинирование на темы преследования, заговора, засады против него, очевидно, давно и прочно овладело его фантазией. Так он тут же неправдоподобно рассказывал мне о встречах с В. В. Маяковским и В. В. Каменским. Будто бы пошел он к ним в 15 году на именины Каменского. Там был Маяковский. Стояла у них бутылка вина. Ему будто бы не предложили. Тогда он вынул якобы нож, вонзил его в стол перед собою и выпил всю бутылку вина.
— Они посмеяться надо мной хотели! — говорил он, волнуясь и возбуждаясь. — Ну, так я их пересмеял!
Непосредственно вслед за этим рассказом он стал оглядываться подозрительно и жутко. И, наклонясь через стол ко мне, зашептал о том, что за ним следят, что ему одному нельзя оставаться ни минуты, ну, да он-де тоже не промах — и, ударяя себя по карману, начал уверять, что у него всегда с собой «собачка», что он живым в руки не дастся и т. д.
Нужно сказать, что в пивной мы часов за пять сидения выпили втроем несколько бутылок пива, и Есенин не был хмелен. Он был горячечно возбужден своими видениями, был весь пропитан смутной боязнью чего-то и эту боязнь пытался затушить наигранным удальством и молодечеством.
Третий, сидевший с нами собеседник, почти все время молчал. При попытке заговорить Есенин его грубо обрывал. Когда Есенин начал читать стихи, он услал его за папиросами, при чем приказал идти «подальше, на Петровку». Затем услал говорить с кем-то по телефону, повелительно покрикивал. Тот все исполнял беспрекословно.
Есенин читал мне «Черного человека». И опять этот тон подозрительности, оглядки, боязни преследования. Говоря о самой поэме, он упирал на то, что работал над ней два года, а напечатать нигде не может, что редактора от нее отказываются, а между тем это лучшее, что он когда-нибудь сделал.
Мне поэма действительно понравилась, и я стал спрашивать, почему он не работает над вещами, подобными этой, а предпочитает коротенькие романсного типа вещи, слишком легковесные для его дарования, портящие, как мне казалось, его поэтический почерк, создающие ему двусмысленную славу «бесшабашного лирика». Он примолк, задумался над вопросом и, видимо, примерял его к своим давним мыслям. Потом оживился, начал говорить, что он и сам видит, какая цена его «романсам»,  но что нужно, необходимо писать именно такие стихи, легкие, упрощенные, сразу воспринимающиеся.
— Ты думаешь, легко всю эту ерунду писать? — повторил он несколько раз.
Он именно так и сказал, помню отчетливо.
— А вот настоящая вещь — не нравится! — продолжал он о «Черном человеке». — Никто тебя знать не будет, если не писать лирики; на фунт помолу нужен пуд навозу — вот что нужно. А без славы ничего не будет! Хоть ты пополам разорвись, —тебя не услышат. Так вот Пастернаком и проживешь!
Я, похвалив его поэму, указав тут же, что по основному тону, по технической свежести, по интонациям она ближе к нам, в особенности к Маяковскому.
Он привстал, оживился еще более, разблестелся глазами, тронул рукой волосы. Заговорил о своем хорошем чувстве к нам, хотел повстречаться с Маяковским. О том, что он технически вовсе не отстал, что мастерство ему дороже всего на свете, но что мастерство это нужно популяризировать, уже подготовив почву известностью, что читатель примет тогда и технические особенности, если ему будет импонировать вознесенное до гениальности имя. Вообще в этом разговоре он оказался очень организованным, знающим и деловито-обостренным  хозяином своей профессии, учитывающим все возможности и препятствия на своем пути. Нужно отметить, что за всю эту пятичасовую беседу Есенин действительно ни разу не выругался, хотя стесняться было некого. И в моменты очень болезненно им переживаемые (разговор о преследованиях, о непринятии поэмы редакциями) он только скрипел зубами, мыча от сдерживаемого бешенства.
Разговор наш и в этот раз, к сожалению, закончился тяжелой сценой. Но это уже произошло вне пивной, после того как Есенин выдержал «зарок». Меня лично эта сцена не коснулась. Она произошла между ним и его спутником.
Восстанавливая в памяти свои встречи с С. А. Есениным, я хотел бы указать на главное впечатление, которое оставалось у меня от них. Оно заключалось именно в том осадке тяжести и жалости, которые неизменно он вызывал к себе. И мне кажется, что все его прославленные «подвиги» были, с одной стороны, той формой «защиты» от непопулярности, о проклятии которой над талантом говорил он мне, а с другой — давней болезнью, неустановленной и после его смерти. Болезнь собиралась вокруг него спертой атмосферой мнительности, боязни одиночества и непризнания, которые вылились в тяжелую форму подозрительности, ненужной хитрости и упрямого доказательства отсутствия страха перед всем этим, объединившимся в странного незримого врага, поджидавшего его в повышенно реагирующем воображении и приведшего поэта к гибели.


Сергей Александрович Есенин. Воспоминания. Под ред. И. В. Евдокимова
М.-Л., Государственное издательство, 1926 г. с. 180-195.

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика