ЭРЕНБУРГ И. Смерть Есенина

PostDateIcon 27.11.2011 11:34  |  Печать
Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 
Просмотров: 5931

И. ЭренбургИ. Эренбург

СМЕРТЬ ЕСЕНИНА

Ход дней, это универсальное налаживание, драматические совещания, служебные надбавки, награды, болезни, шашни, был прерван. Декабрьское утро, нудное и служилое, с его подозрительным копошением мыслей и форм, показало всем обыкновеннейшую петлю. В паршивом номере гостиницы, среди прокатных вещей и прокатных душ мертвый поэт еще раз призвал к ответу многих и многих. Трудно совместить со смертью волосы Есенина, волосы слишком нежные, как бы созданные для женского любования и для мифологических образов. Нумерованная комната. В ней не было солнца, в ней не было даже склянки чернил. А вокруг — мороз, глухота и традиционный сон статистических миллионов.
Так, пока чертились великолепные схемы, пока фантасты, воля и голод скрипели страницами истории, тяжело и угрюмо горела «деревянная Русь», горела, подожженная исконной стихией самоистребления, как изба пьяного бобыля и как тела двуперстых изуверов. Что скрывать? Недаром даются такие годы. Их оплачивают цифрами так называемого «народонаселения». Их оплатили и жизнью поэта.
Он был со всеми в те памятные времена, когда еще не было ни витрин Кузнецкого, ни посольских фраков, когда красноармейцы уносили на фронт краюху кислого хлеба, простодушную веру и стихи общего баловня, белокурого мальчика, грозившего разломать земной шар «как калач», и тихо плакавшего над обиженной собакой. Потом…
Впрочем, все знают, что было потом. Чужим он вернулся в родные места. Чужим бродил среди деревенских комсомольцев и пристроившихся «спецов». Его обвинили в «непонимании исторического процесса», как будто тот, кто жил в воскресенье, обязан жить и в понедельник. Не подчинены общим законам жизнь государства и жизнь поэта. Те, кто шел на смерть со стихами Есенина, давно забыли и стихи и смерть. Он не забыл.
Он называл себя «последним поэтом деревни». Крестьянство только подымает у нас голову. Но деревня классической литературы, деревня, ютившаяся рядом с усадьбой, чья лирическая темнота и кабацкое отчаянье — неотделимая часть дворянской культуры прошлого века, эта деревня умерла, нагло и трогательно, среди пылающих поместий, среди вековых метелей и дешевых чудес. Пуды хлеба обращались в детские слезы и в роковой самогон. Здесь, в этих болотах, как большая река начался Есенин.
Хорошо было какому-нибудь Верхарну описывать гибель деревни: он не хлебал сивухи и не плакал. Стекла пенсне прикрывали глаза цвета стали и цвета дыма. У Верхарна были и письменный стол и мировая литература. А Есенин… Не лежало ли очарование этого неисправимого мальчика в его отдалении от профессионального мира? Он купил в Берлине перо «Ваттермана» и рассмеялся. Он был птицей. Он был также живым человеком. Кругом «имажинисты» заготовляли стихотворный товар, социологи определяли смысл происходящего, а Есенин, живой, как солнечный зайчик, умирал, умирал публично и впопыхах, на московских бульварах и в «Стойле Пегаса», читал стихи, бродил среди сугробов окраин и детскими голубыми глазами пугал встречные портфели.
«Хорошо им стоять и смотреть…»
Вы помните эти глаза? Здесь трагедия не только эпохи — породы. Возраст человечества диктовал унылую поножовщину и диаграммы отчаянья. Какой же трогательной девушкой, провинциальной и задушевной, какой звездой над электрическим заревом города вошла в наши дни поэзия Есенина. Ее любили в грубое время грубые люди, любили за обреченность и за неумелость, любили, как любят иного ребенка, над которым уже сказано «нежилец» или иное короткое и неповторимое слово.
Я не знаю, что напишут грядущие словесники об этой поэзии. Меняются вкусы и оценки. Суд истории не справедливей обыкновенного суда. Одного у Есенина уже никто отнять не сможет — любви современников, любви, на которой сходились все: поэты и красноармейцы, профессора и рабфаковцы. Его любила революция, и его любила Россия.
Говорить ли о духовной бескорыстности, о высокой непоседливости «странного» человека или об этом уже сказала смерть? Да, он написал, столь часто цитировавшиеся, строчки о цилиндре и о лакированных башмаках. На проклятую статую «Свободы» нью-йоркского морга полетел еще один мотылек. Но не этими огнями можно было купить душу поэта. Он утром выбирал в модных лавках Парижа шелковое белье, чтобы к вечеру выкидывать его. Он мечтал о славе. Слава легко досталась ему. Она оказалась столь же жалкой и ненужной, как лакированные ботинки. Что же, он выбросил и славу. Он предпочел ей туман московских пивных и хмурый номер гостиницы «Англетер». Он не дорожил ни домом, ни именем, ни людьми, ни собой. Конечно, государство строят иначе, иначе живут миллионы. Но не будь этого мотовства, этого шатанья по миру, кустарной, полудикарской тоски, не было бы и поэзии.
К свободе ринулись слабые руки. Тяготила ли его только зримая тюрьма — быта и навыков, окостеневших жестов, повторности дел? Или иной была несвобода? «Засосал меня песенный плен...» Нет, не поймут читатели, эти исследователи ямба или же ревнители «партлиний», как даются писателю книги, сколько здесь отторжения от живой жизни, сколько безысходной условности, соленого животного горя, великодушно перерабатываемого в образы и звуки!
Тело Есенина обнесли трижды вокруг бронзового изваяния Пушкина. Окаменевший поэт немало видел на своем веку — детские игры под деревьями бульвара и лужи крови Страстной площади. Он увидел теперь своего мертвого наследника, как и он, замученного условностью жизни, равнодушием людей, звериным климатом любимого Отечества.
Как не сказать здесь — жестокая земля! Хоронить у нас умеют хорошо. Нигде так не хоронят. Небогатый культурой край — вряд ли в нем наберется несколько десятков подлинных писателей, — он бережно хранит в музеях автографы, он переиздает классиков на веленевой бумаге, он засыпает очередную могилу венками и патетическими некрологами, но живых, живых он окружает только улюлюканьем газетных овчарок и безразличием оледеневших, как и тулупы, сердец. Так было искони. Многое переменилось, но не это. Виселицы, расстрелы, тюрьма, ссылка, нищета, издевки общества, сословные и классовые предрассудки — все это испытали на себе русские писатели. Листок со стихами Лермонтова на смерть поэта еще не стал историей. Когда Блок весной 21-го года читал в «Доме Печати» стихи, ему свистели: умирай! И не от свистевших ли мы услышали три месяца спустя, что Блок был «нашей гордостью и нашей любовью»? Это относится равно к людям разных времен и разных идей. Это относится к России. И может быть, не один русский писатель, прочитав короткую газетную заметку, протянул руки к своей шее, как бы ощущая на ней неумолимую петлю?.. Но нет, не об этом думали московские писатели в ночь на Новый год, стоявшие возле тела Есенина. Перед такой потерей отступает даже негодование, Остается горе — погиб поэт. Остается радость — выпадает на человеческую долю бесценное богатство, дар самый простой и самый непонятный, как голосовые связки певчей птицы, которая поет, потому что она родилась и потому что она умрет.

Январь, 1926

Впервые опубликовано в газете «Литературная Россия», 1990, 5 окт. (публикация Т. П. Флор-Есениной).

Social Like