Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

60246777
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
74149
107754
181903
57419699
1245883
1054716

Сегодня: Апр 16, 2024




Уважаемые друзья!
На Change.org создана петиция президенту РФ В.В. Путину
об открытии архивной информации о гибели С. Есенина

Призываем всех принять участие в этой акции и поставить свою подпись
ПЕТИЦИЯ

ШУНДИК Н. Сергей Есенин. Драма в 2-х действиях. - ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

PostDateIcon 28.03.2012 12:04  |  Печать
Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
Просмотров: 7903

 ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

В ясности приокских далей, в свечении березовой рощи, в возможной здесь музыке не покидает ощущение, что поэт Сергей Есенин жаждет духовного обновления, очищения, что ему хочется прикоснуться душой к самому чистому роднику, к тому, что называют первородным.

По-прежнему идет его исповедь перед матерью.

Есенин. Поверишь, ма, когда границу переехал — землю русскую целовал, плакал, как рязанская баба.

Мать. А чего ж домой не сразу приехал?

Есенин. Да, да, совестно, ма, не могу себе простить. Слушай, ма, дальше. Вот, значит, приехал я наконец в Россию. Одурел от радости. И в то же время… пошло у меня все как-то наперекосяк, будто порчу кто наслал…

Мать. Я всегда боялась. Душа у тебя… дурной глаз такую душу примечает. Дурному-то так и хочется чистое грязным сделать.

Есенин. Это ты верно, ма. Не знаю, но какая-то сила меня так и влекла в преисподнюю, порой в такие грязные кабаки попадал, куда только сам сатана заглядывал. Вот с ним, с сатаной, я…

Мать. Не надо о нем.

Есенин. Хорошо. Я полежу вот так с закрытыми глазами.

На одном из просцениумов — Сергеев, Грустная, Катя, Шура. На другом — Недоумевающий, Ехида, Одержимый.

Грустная (Сергееву). Приехал он из-за границы какой-то пришибленный. Улыбка блуждающая, рассеянная, кто-то лунной назвал.

Есенин вслушивается в мнение о себе. То недоумение отражается на его лице, то ирония, то как бы соглашается с чем-то, молча кивая.

Ехида. Миллионы долларов Дункан прокутил, да и послал ее к чертям вместе с заграницей.

Одержимый. Надо еще приглядеться, с какой буржуазной заразой вернулся. Я бы каждый шаг его сейчас на прицел!

Недоумевающий. Откуда у вас эта злоба, подозрительность? У него и так, говорят, мания преследования, а вы… на прицел.

Катя. Недавно даже заплакал, когда прочел в статье, что он приспосабливается.

Сергеев. Уж очень многие статьи о Есенине сочиняются головотяпски!

Шура. А он, как назло, каждую статеечку о себе из бюро вырезок получает, подшивает. Сожгу когда-нибудь все до одной!

Сергеев. Только не все! Вот вам «Правда» за 24 декабря. «Невольное внимание приковывают прекрасные стихи Есенина. После долгих и бурных исканий автор пришел к Пушкину. Особенно замечательна удивительной простотой «Русь Советская».

Есенин (как бы только для себя). Да, да, «Русь Советская».

Приемлю все.
Как есть все принимаю.
Готов идти по выбитым следам.
Отдам всю душу Октябрю и маю.
Но только лиры милой не отдам.

Одержимый (злорадно уличая). Ага! Лиру-то, лиру не отдает Октябрю и маю?! Это что, по-вашему?

Есенин (также про себя).

Я не отдам ее в чужие руки,
Ни матери, ни другу, ни жене.
Лишь только мне она свои вверяла звуки.
И песни нежные лишь только пела мне.

Одержимый. Какие такие чужие руки? И это хвалит «Правда»!

Ехида. Так его, так! Ату его!

Недоумевающий. Да поймите… ни матери, ни другу, ни жене… В том смысле, что не позволит в себе другому голосу говорить, пусть честному, чистому, как у матери, все равно не отдаст, потому что это будет уже не Есенин…

Ехида. А вы слыхали, что открыл в Есенине Маяковский? Я даже записал… Вот слушайте: «В самовлюбленнейшем Есенине появилась новая черта. Он с завистью относится ко всем поэтам, которые органически спаялись с революцией, с классом и видят перед собой большой оптимистический путь. В этом, по-моему, корень поэтической нервозности Есенина и его недовольства собой, распираемого вином и черствыми и неумелыми отношениями окружающих». Ну, ну, каково, черствые окружающие?

Есенин. Черт его знает, может, Маяковский и прав. Нет во мне равновесия…

Грустная. Ая вот с каким-то озлоблением повторяю слова Горького: «Для Есенина стал роковым роман со старухой Дункан!» Да, да, старуха, старуха!

Входит Мариенгоф.

Мариенгоф. Наверное, Горький прав. Но спешу оговориться, губительность Дункан для Есенина ни в какой степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.

Грустная. Старуха, старуха! Развратная старуха!

Мариенгоф. Я приглашаю вас на вечер Есенина.

Какое-то время нас оглушает свист публики, слышатся выкрики: «Долой Есенина!», «Да здравствует Есенин!», «Приспособленец!», «Хулиган!», «Ты пророк, Есенин!»
На сцене и просцениумах все больше скапливается людей.

Голос Есенина. Да, мама, вот так освистывали, и не раз. «Пугачева» освистали. Особенно «Снегину». Правда, и я в долгу не оставался.

Среди людей на сцене и просцениумах Сергеев, Грустная, Недоумевающий, Одержимый, Ехида. Рядом с Есениным Мариенгоф, который ведет литературный вечер. Мариенгоф звонит в колокольчик, призывая к тишине. Есенин вскакивает на стул, закладывает пальцы в рот, оглушает публику разбойным свистом. Публика замирает.

Мариенгоф. Итак, Есенин будет отвечать на записки и на вопросы с мест. Скажу по секрету, оратор он неважный, но сегодня в ударе. Оцените момент!

Голос с места. Почему разошелся с Дункан?

Есенин. А вам какое дело?! Предупреждаю: если кто об этой женщине хоть одно подлое слово — плохо будет…

И опять слышатся свист, выкрики.

Мариенгоф. Экстренное сообщение: Есенин уходит с вечера.

Шум как рукой снимает.

То-то же! Оглашаю записку: «Есенин, у кого лучше всего учиться языку?»

Есенин. У народа. Вот возьмем слово «сплетня». Какой образ! Что-то гнусное, петлявое, лживое, плетущееся на хилых ножках от дома к дому. Вдумайтесь все, кто про меня сплетни распускает.

Аплодисменты.

Мариенгоф. А вот тут такая занозистая мысль: «Неужели вам ничего решительно не понравилось в Америке?»

Есенин. Репортеры порой нравились. Когда нас повезли с Дункан на остров Элис-Айленд испытывать на предмет большевистской опасности, я показал на статую Свободы и сказал: «Бедная старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьеза!» Когда журналистам перевели — ох и ржали они! Ей-богу, симпатичные ребята, по крайней мере те, которые ржали.

Голос с места. А что вам вполне серьезно понравилось?

Есенин. Обезьяна у одного банкира. В шелковой пижаме ходит, стерва, сигареты курит и к горничной пристает. (И уже серьезно.) Прошу прощения за шутку. Бруклинский мост на высоте двадцатиэтажного дома — это, конечно, сооружение! Дьявольски здорово! Невольно поражаешься возможностям человека. И стыдно становится, что у нас, в России, верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его господнюю милость.

Мариенгоф (показал на записку). Тут вот интересуются, как ты относишься к урбанистам в нашей поэзии?

Есенин. Милые, глупые российские доморощенные урбанисты и электрификаторы в поэзии. Ваши «кузницы» и ваши «лефы», как Тула перед Берлином или Парижем! Надо пережить реальный быт индустрии, чтобы стать ее поэтом. У нашей российской реальности пока еще, как говорят, «слаба гайка», и потому мне смешны поэты, которые пишут свои стихи по картинкам плохих американских журналов. Нет, я предпочитаю пока везти телегу, которая есть, чтобы не оболгать тот быт, в котором мы живем.

Одержимый. Так что же больше тебе по душе: Бруклинский мост или телега?

Есенин. О, мой вечный следователь! (Публике.) Поглядите, как он сейчас допрос мне учинит.

Одержимый. И учиню! За границей скандалил?

Есенин. Ну да, скандалил. Но я же, отец родной, по-хорошему скандалил. За русскую революцию скандалил! Поезжай сам и попробуй вот так поскандалить. Хватит ли пороху!

Смех, аплодисменты.

Одержимый. С офицером белогвардейским песни пел?

Есенин. От кого узнал, отец родной?

Ехида. Ты мне рассказал, я ему…

Есенин. Ну пел, пел. Тоска у него по России, понимаешь? Вернуться хочет, по-хорошему вернуться.

Одержимый. Пусть вернется, башку отвинтим.

Есенин. А мне, благодетель мой, ты башку не отвинтишь? (Мариенгофу.) Толя, ягодка моя, а вдруг меня мой ангел-хранитель того… (Одержимому.) Послушай, благодетель. Америка меня боялась, как чумного. Даже подписку с меня потребовали, чтоб я не пел «Интернационал», как случалось в Европе…

Мариенгоф. Постой, Сергей, тут вот вопросы посерьезнее: «Что вам больше всего хочется сделать для России?»

Есенин. Я понял, что надо быть глашатаем России. Да, да, я уже говорил, писал, что моя лирика жива большой любовью к Родине. Чувство Родины — основное в моем творчестве. Толя, ты видишь, как глядит на меня Одержимый? Не верит, благодетель мой, хоть убей, не верит.

Голос. Говорят, что у вас было трудное детство. Верно ли это?

Есенин. Нет, почему же, мне очень повезло. Было у меня два чудесных дяди. Трех с половиной лет посадили на лошадь и пустили в галоп. Я в гриву вот так вцепился! И ничего, усидел. А то еще лучше, дядя Саша сбросил меня на середине озера с лодки, как щенка, — плыви. Смотрит, как я пузыри пускаю, да и приговаривает ласково так: «Эх, стерва, ну куда ты годишься». И если б не их наука — да-а-авно бы капут мне.

Мариенгоф. Вот тут, на клочке этой оберточной бумаги, кто-то интересуется твоими взаимоотношениями с господом богом.

Есенин. Ну было, было! Уповал и я на деда с бородой. Бабка по монастырям таскала, дед молитвами пичкал. А первые мои поэтические благодетели в салонах петербургских тоже делали мне прививочку религиозной мистики лошадиными дозами. Клюев кое-что прибавил. Теперь я от этого отпихиваюсь ногами и руками!

Одержимый. Ты всю жизнь боженьку славишь!

Есенин. Уверяю, мой ангел-хранитель, я вовсе не религиозный человек и не мистик. (Размашисто перекрестился.) Вот те крест! Я просил бы относиться ко всем моим нсусам, божьим матерям и миколам как к сказочному в поэзии.

Одержимый. Рассказывай сказочки.

Есенин (Мариенгофу). А этот меня доконает. (Шлепнул себя по лбу.) Вот вспомнил случай такой. Написал в своем «Преображении»:

Облака лают,
Ревет златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи,отелись!

Написал — и ни черта не понимаю, почему вдруг «господи, отелись!». Знаю, что здорово, гениально. Клюеву и даже Блоку так не сказать. Спрашиваю у Орешина: ты не можешь объяснить, почему я так написал? А он подумал и объяснил… Если, дескать, перевести на крестьянский язык, то тут о каком-то вселенском или мировом урожае, размножении! Здорово, а?

Смех, аплодисменты.

Мариенгоф. А в этой записке один клянется: «Я твой в доску есенинец, но меня травят, не признают!» И тут же поэтический шедевр:

В рыданье моем слышны отголоски,
Что несутся оттуда, где гроб засыпают.

Есенин. Рыдаешь, значит? Эх, господи, есенинщина прыщеватая. Как я ее ненавижу.

Молодой человек. Только себя и любишь!

Есенин. Это, видно, ты и есть рыдающий, непризнанный гений? Ты имей в виду, непризнанных гениев не бывает. Это, брат, неудачники выдумали.

Мариенгоф. А вот и еще один твой сподвижник. (Подает записку.) Тоже послал стихи, уверяет, что он до мозга костей крестьянский поэт.

Есенин (вчитываясь в стихи, молча рукой отбивает такт). Совет мой такой: не пиши на диалекте, сукин сын! (Вдруг с мольбой.) Братцы, люди добрые, если б вы знали, как мне надоело быть крестьянским поэтом. Зачем? Я просто поэт, и дело с концом.

Голос. Верно ли, что вы распрощались с имажинизмом?

Есенин. Толя, рыжий мой, покаяться?

Мариенгоф. В твоем характере. Кайся на здоровье.

Есенин. Как есть во всем?

Мариенгоф. Разве тебя остановишь?

Есенин. Ну, вы знаете, имажинизм от французского «имаж» — образ. В северных губерниях говорят: «Волки задрали солнечко». Имаж? Да еще какой! Гомер говорил про слово, что оно, как птица, вылетает из загородки зубов. Чем не имаж? Или вот пуп! Это же узел человеческого существа! Дамы, отвернитесь (делает вид, что задирает рубаху). Пуп — это чистейший имаж! Кстати, мой имажинизм весь от «Слова о полку Игореве». Вот он (обнял за плечи Мариенгофа). Толя мой рыжий да Шершеневич — главные теоретики школы имажинистов. Все было бы хорошо, да мы в главном разошлись. Покаяться, Толя?

Мариенгоф. Тут уж каяться мне. Мы считали, образ — превыше всего! Тема, содержание — слепая кишка искусства. А вот его поэтическая светлость Сергей Есенин никак не может с этим согласиться. Орден мы наш распустили. Есенин виноват в первую голову!

Есенин. Честно говоря, мои друзья имажинисты — расторопные ребята. С ними легче было пробиться. А сейчас… прошу публику замереть… сделаю очень важное заявление. Прости, Толя. Прости, дорогой, иначе никак не могу… (Глубоко передохнул.) У собратьев моих нет чувства Родины во всем широком смысле этого слова, поэтому у них так и не согласовано все. Поэтому они так любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния. Вот какая она, горькая правда.

Мариенгоф (холодно). Ну, ну, погорюй, погорюй, а я пойду покурю. (Уходит.)

Есенин (очень обескураженно). Вот ведь как, обиделся…

Ехида. А можно мне вопросик?

Есенин. Тебе? Не надо на людях, Ехида. Знаю твои вопросики.

Ехида. Не бойся, я безобидный вопросик. Значит, ты нынче за пушкинскую простоту и ясность?

Есенин. Да, постичь Пушкина — это уже надо иметь талант.

Ехида. А ведь что-то не очень критика твою ясность привечает. Больше на твои имажинистские дерзости внимание обращает.

Есенин. Глупый критик или глупый читатель всегда видит в писателе не лицо, а обязательно бородавки и родинки.

Голос. Что вы думаете о Гоголе?

Есенин. Замечательно! Умереть можно как хорошо! Начинаешь читать, и весь мусор с души сдувает.

Юркий (не отрываясь от блокнота). Что вы больше всего любите делать дома? На Рязанщине? Так сказать, в бытовом проявлении…

Есенин (очень насмешливо). Ах, в бытовом. Пожалуй, чистить картошку. Тянется стружечка, а в голове самые лучшие строчки рождаются. А главное… рядом мама, а не вы с вашим вечным блокнотом и дурацкими вопросами.

Юркий. Почему вы не только в разговоре, а даже в поэзии… употребляете не принятые в обществе слова?..

Есенин. Да вот допечет такой вот, как вы, и так муторно станет, так захочется послать к энтой… (приложил руку ко рту) не буду, ей-богу, не буду. Братцы, сестры, люди добрые, спасите меня от очкарика этого, все время за мной с блокнотом ходит. Убей бог, сейчас о смерти спросит…

Юркий. И спрошу! Почему вы так много о смерти пишете?

Есенин. Видали? Это он уже в тысячный раз.

Юркий. Ну хорошо, смягчу вопрос. Почему так много грусти в ваших стихах?

Есенин. Ишь благодетель, смягчил-то как. Тонкая, понимаешь, штучка кроется за очками. Эй, Ехида, передайка балалайку, я ему в музыкальном сопровождении отвечу. (Приняв балалайку, ударил в струны, запел.)

Моя досада не рассада,
Не рассадишь по грядам!
Моя кручина не лучина,
Не сожжешь по вечерам!

Уразумел, благодетель?

Юркий. Ерничаешь, Есенин.

Есенин. А уж если о смерти вынудил заговорить, что ж, на сегодня такое дам объяснение… Памятуя об этой карге, поэт может острее чувствовать жизнь. Разлука, она, понимаешь, всегда за сердце берет… Анатолий, где ты там? Закрывай вечер, у меня настроение пошло под уклон… Все. Не желаю.

Сквозь шум толпы слышны возгласы: «Есенин, читай стихи!», «Читай, Есенин!».

Есенин. А вот это, три к носу, не хотели?! Слушайте лучше очкарика!

Публика взбешена, ревет, стучит ногами в пол.

Не нравится! Вам что, про любовь? Так у меня нет про любовь. Все про кобыл да про телят! А про любовь хоть шаром покати!

Крики. Хулиган!

— В милицию его!

— Читай «Исповедь хулигана».

К столу быстро подходит Мариенгоф, трясет в воздухе колокольчиком.

Мариенгоф. Где же логика?! Вы орете на него, называете хулиганом и требуете «Исповедь хулигана»! Вы, вот такие толпы литературных вечеров да еще критика наша повинны в есенинском хулиганстве! Вы спровоцировали поэта разразиться словом «хулиган». (Вдруг взлохматил золотую голову Есенина.) А ну, Сергей, пройдись перед ними нечесаным.

Есенин вскакивает на стул, публика умолкает.

Есенин.

Не каждый умеет петь,

Не каждому дано яблоком
Падать к чужим ногам.
Сие есть самая великая исповедь,
Которой исповедуется хулиган.
Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа,
на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потемках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы.
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.
Так хорошо тогда мне вспоминать
Заросший пруд и хриплый звон ольхи,
Которым дорог я, как поле и как плоть,
Как дождик, что весной взрыхляет зеленя.
Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня.

Юркий. Это безобразие. Ему не хватает в руки ножа!

Голоса. Замолчите!

— Пусть читает!

Есенин (продолжает читать с прежним накалом).

Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверное, стали некрасивыми,
Так же боитесь бога и болотных недр,
О, если б вы понимали,
Что сын ваш в России
Самый лучший поэт!     
Вы ль за жизнь его сердцем не индевели,
Когда босые ноги он в лужах осенних макал?
А теперь он ходит в цилиндре
И лакированных башмаках.

Но живет в нем задор прежней выправки
Деревенского озорника.
Каждой корове с вывески мясной лавки
Он кланяется издалека.
И, встречаясь с извозчиками на площади,
Вспоминая запах навоза с родных полей,
Он готов нести хвост каждой лошади,
Как венчального платья шлейф.
Я люблю родину.
Я очень люблю родину!

Голоса. При чем здесь родина?!

— Хватит юлить!

— Долой!

Еще какое-то время мы слышим разъяренный крик толпы, свист, улюлюканье. Есенин напряженно вслушивается во все это. Вот он остается один в зале, где только что было полно народу. Позади появляется Черный человек, как бы закрывает поэту глаза руками.

Есенин. Кто это? Впрочем, спасибо. Я ничего и никого не хочу видеть. (Тихо напевает.)

Моя досада не рассада,
Не рассадишь по грядам.
Моя кручина не лучина,
Не сожжешь по вечерам.

Входят Грустная, Катя, Шура, Сергеев.

Ну что, утешать пришли? Не надо. Меня только что сам сатана утешал. (С омерзением поморщился.) Запах у него странный… Помесь духов и чеснока. И еще что-то — порохом, что ли, прет, кониной дохлой… А может, вернее, дохлым Пегасом?

Сергеев. Ты о чем, Сергей?

Есенин. А еще пот самого Сергея Есенина чудится. Такой дурной пот от бесконечной борьбы с самим собой. Что может быть дурней такой работы?

Сергеев. Пойдем чай пить.

Катя. У нас варенье… вишневое.

Шура. Пойдем, Сереж. Мы тебя ни за что одного не оставим.

Есенин (вгляделся в глаза Грустной). Эх, грустная, грустная ты женщина. А почему я в письмах тебе пишу «Вы»?

Грустная (иронично). Надо полагать, от исключительной воспитанности…

Есенин (очень рассеянно). Да, да, возможно. Вполне возможно. Где-то я прочел… Благополучнейший Гете уже в глубокой старости сказал, что за всю свою длинную жизнь был счастлив не больше пятнадцати минут. А где уж нам уж…

Сергеев. Слушай, Сергей, хочу напомнить тебе совершенно золотые слова, которые ты написал с Кавказа: «Только одно во мне сейчас живет. Я чувствую себя просветленным, не надо мне этой глупой, шумной славы…»

Есенин. Эх, тезка, голубарь ты мой. Я слишком ушел в себя и не знаю, что писал вчера и что напишу завтра… Вот это, например, когда я написал? Кажется, в шестнадцатом, а будто и чернила не высохли…

Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам.
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу
Обвита желтая дорога,
И та, чье имя берегу,
Меня прогонит от порога.

И вновь вернусь я в отчий дом.
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь.

Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам,
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора.

Катя не выдержала, закрыла лицо, чтоб не показать слез, потом, крепко обняв сестру, все-таки заплакала.

Шура. Вот и я сейчас буду реветь…

Есенин (делая отчаянную попытку выйти из тяжкого настроения). А хотите, всех рассмешу? За животики схватитесь! (Мучительно собирает в себе силы.) Нет, не могу. Уже не выходит. (Сергееву.) Завтра приду к тебе в клинику. Изолируй, друг ты мой, меня от меня же хоть на недельку. А теперь идите. Все идите, кроме Грустной. (Обнял одну сестру, поцеловал вторую.) Идите, идите, мои милые. (Провел до порога.)

Сергеев. Напьешься?

Есенин. Напьюсь.

Сергеев. Почему?

Есенин. Я ведь «божья дудка».

Сергеев. Что это значит?

Есенин. Это когда человек тратит из своей сокровищницы и не пополняет. Пополнять ему нечем и неинтересно. И я такой же… А теперь иди и не возражай. Завтра будешь просветлять. Иногда тебе это удается.

Сергеев. Эх, Сергей, Сергей. Знал бы ты, как я тебя люблю. (Уходит очень подавленный.)

Есенин (Грустной). А ты, значит, все молчишь?

Грустная. Сейчас буду говорить.

Есенин. Хорошо. Ты будешь говорить, а я писать. (Раскрыл блокнот, достал карандаш.)

Грустная. Подожди. (Положила свою ладонь на руку Есенина.) Слушай, пока я сама не умолкну. Милый Сережа. Я устала за тебя бороться. Я уже не знаю, могу ли за тебя бороться… если ты… ты сам этого не хочешь. Я так устала от многих лет борьбы за тебя. Но это не страшно. Я не знаю, нужны ли мои жертвы. Какой в них смысл? Я так устала от борьбы за тебя, от безнадежности этой борьбы. Все ради тебя, только ради тебя…

Есенин. Какая я сволочь! Так и останусь сволочью. (Что-то быстро дописал в блокноте, оторвал листок, отдал Грустной.) Прочтешь одна. Все. Иди. Уходи скорей. Не дай бог, наору, оскорблю.

Грустная (медленно подносит записку поэта к глазам, читает). «Милая! Вы мне близки как друг, но я вас нисколько не люблю как женщину…» (Бежит прочь.) Ненавижу! Господи, как я тебя ненавижу!

И опять появляется Черный человек.

Есенин. Ну веди, сатана, веди в Москву кабацкую. Только не думай, что я уже подаю тебе на подносе свою душу. Я еще схвачу тебя за глотку и все твое бесовское отродье!

Как бы издали, нарастая, до нас доносится шум Москвы кабацкой. Смех, визг, звон битой посуды. Все явственней вырисовывается одна из песен, которую часто пел Есенин: «Она, моя хорошая, забыла про меня». Возникает свет, и мы видим Есенина в кругу самых разношерстных собутыльников. Среди них Ехида. Есенин встает, дирижирует, подпевает сам.

Есенин (замахивается на одного из нэпманов). Не дери горло. Душой петь надо.

Ехида (пытаясь подладить под Есенина). Душой, душой надо. (Нэпману.) Рот раззявишь — графин засуну.

Из толпы вырвалась Цыганка,   ударила в бубен.

Цыганка. Позолоти ручку, хороший мой. И спляшу тебе, и судьбу предскажу…

Есенин. На! Бери, красавица! (Широким жестом подает Цыганке червонцы.) Погадай, сколько жить на свете Сергею Есенину?

Ехида (перехватил червонцы). Стоп! Сначала работа, потом расчет!

Есенин (Ехиде). Ты что-о-о?!

Цыганка (спрятала деньги за пазуху, уставилась в лицо Ехиде). У тебя левый глаз злой! Ты толстых баб любишь!

Хохот пьяной публики. Цыганка бережно берет руку Есенина.

Есенин. Только не ври, красавица!

Цыганка. А будет печаль тебе большая через предательство. А друзья твои — нож острый на тебя точат. А ты, голова твоя бедовая, кудри твои золотые, не шибко печалься. Кто могилу роет тебе — сам в нее попадет. А тебе, золотой ты мой, сто лет счастья будет, а печаль слезой умоется, а тоска песней уляжется. Только знай, бриллиантовый, тень черная за тобой гоняется, сердце твое потому и мается…

Есенин. Ишь ты, сказала все-таки правду. А ну, прогони, красавица, тень черную!

Зазвучала цыганская песня, заплясала Цыганка.

Господи! Хорошо-то как! Вот они, мои цыганские ритмы! Кто, кто их сделал поэзией?! Я, Сергей Есенин, сделал поэзией! Я, лучший поэт России!

Ехида. Самый что ни на есть лучший! Выпьем, Сережа!

Есенин принял рюмку, хотел выпить, плеснул в лицо Ехиде.

(Утирается подолом неподпоясанной рубахи.) Что же, как росой божьей умоемся, подолом утремся. Потом я тебе песенку про пеньковую веревочку спою. (Заметил, что Есенин поглощен пляской Цыганки.) Ты еще ухватишься за веревочку-то…

Есенин (стукнул кулаком по столу). А ну, цыгане вольные, стоп! Что-то мне вон та рожа не нравится. (Показал на молчаливого, с недобрыми глазами человека.) Может, скажешь, из нэпманов? Врешь! Пришел за Есениным шпионить, мое разложение моральное фиксировать.

Ехида. Да, да, опер, типичный лягавый, в милицию нас с тобой потянет, Сереженька.

Есенин. Пусть попробует! В Баку вся милиция на меня вот так… дохнуть боялась. Приказ был… вызволять Есенина из любой беды, доставлять в персидский дворец… как самую редкую драгоценность. Сам Киров со мной, как с братом родным, беседовал! Эй, цыгане вольные! Еще погрейте душу разочек!

И опять звучит цыганский хор, опять пляшет Цыганка.

Есенин (снова придирается к мужчине с недобрыми глазами.) Ну что ты щуришься? Эй, Ехида! Музыку! Сейчас важному лицу песенку особую… (Запевает.)

Что-то солнышко не светит,
Над головушкой туман,
Али пуля в сердце метит,
Али близок трибунал.
Эх, доля-неволя.
Глухая тюрьма!
Долина, осина —
Могила темна.

Аплодисменты, голоса нэпманов: «Сережа, браво, бис!», «Поддай еще, Сережа!»

Есенин. Что, нэпманские рыла, Есенина своим считаете? (Вдруг подсел к мужчине с недобрыми глазами.) Ну скажи, голубарь, кто ты? Мне вот так надо, чтоб был ты комиссаром. Не хочу с рылами! С вами хочу! Дай в макушку поцелую, только признайся, отец родной! Есенину не доверяешь? Я же о бакинских комиссарах писал.

Ехида. Так он тебе и поверил, твой комиссар…

Есенин. Да, да, по глазам вижу, не верит… (Обнял мужчину за плечи.) Я от всей души признался…

Я тем завидую,
Кто жизнь провел в бою,
Кто защищал великую идею,
А я, сгубивший молодость свою,
Воспоминаний даже не имею.

А тебе, голубарь, поди, есть что вспомнить? Ну скажи, был в бою? Хочешь, я тебе специально «Песнь о великом походе». Послушай, комиссар:

Ах, яблочко,
Цвета милого!
Бьют Деникина.
Бьют Корнилова.
Цветочек мой,
Цветик маковый.
Ты скорей, адмирал,
Отколчакивай.
………………………

В белом стане вопль,
В белом стане стон:
Обступает наша рать
Их со всех сторон.
………………………

Завтра еле свет
Нужно снова в бой.

(Очень нежно гладит по голове мужчину с недобрыми глазами.)

Спи, корявый мой!
Спи, хороший мой!
Пусть вас золотом
Свет зари кропит.
В куртке кожаной
Коммунар не спит!

Один из нэпманов, Толсторожий, сосед мужчины с недобрыми глазами, вдруг разражается громким хохотом.

Толсторожий. Слышь, Семка! Он и впрямь тебя за комиссара принял! Ой, умора! (Есенину.) А он же… он нэпман… ювелирный магазин у него…

Есенин (яростно). Нэпман?! (И тут же бесконечно горестно.) Нэпма-а-ан! (Сгорбленный, переходит к своему столику.) Вот так… всю жизнь на лезвие нарываюсь, на нож…

Ехида. Да, да, на нож… на ножичек. (Тоненько хохочет, с удовольствием глядя, как хохочут нэпманы.)

Есенин (смахивает с глаз слезы). А я-то его… по головушке погладил.

Спи, корявый мой!
Спи, хороший мой!

А он, скотина, обыкновеннейший нэпман… (Вслушался в хохот ресторанного сброда, схватил две бутылки, замахнулся.) Ну, обжоры! Пикни хоть один! Убью-у-у!

Со своего места вскакивает мужчина с недобрыми   глазами, останавливается перед Есениным, играет свинчаткой.

Цыганка (подбегает к Есенину, закрывает его собой). Сядь, мой хороший, уймись, золотой. Хочешь, цыгане тебе еще и споют и спляшут.

Есенин (с проясненным лицом). Спасибо, родная. Дай мне побыть одному. (Ехиде.) Вот вспомнил Кавказ, Тифлис, Баку и легче стало. Прости, брат, что нахамил, прости…

Ехида (воодушевляясь). Ну что ты, Сережа! Мы же друзья до гроба.

Есенин. Во-во, друзья. (Обнимает Ехиду.) Как воздух нужен мне сейчас родной человек. Спасибо, что не покинул… Кавказ! Это было спасение.

Ехида (наливая вина). Да, да, конечно, спасение.

Есенин. Там написалась моя «Песнь о великом походе»… Это и мой поход, поход к чему-то очень главному.

Для тебя я, Русь,
Эти сказы спел,
Потому что был
И правдив и смел.
Был мастак слагать
Эти притчины,
Не боясь ничьей
Зуботычины.

Ехида. Ой смел, Сережа, отчаянная твоя головушка. Давай выпьем за…

Есенин (перебивая). Подожди. У меня просветление, понимаешь?

Ехида (кисло). Понимаю, как не понять…

Есенин. А «Поэма о 36»! Ты знаешь такую поэму? Тоже там написал.

Их было тридцать
Шесть.
В камере негде
Сесть.
В окнах бурунный
Вспург.
Крепко стоит
Шлиссельбург,
Море поет ему
Песнь.
Каждый из них
Сидел
За то, что был горд
И смел…

Ты почему зеваешь, когда Есенин стихи читает?

Ехида. Нет, нет, упаси бог. Выпить бы хоть глоток!

Есенин. Не скули, у меня прояснение.

Их было тридцать
Шесть.
В каждом кипела
Месть.
И каждый в октябрьский
Звон
Пошел на влюбленных
В трон,
Чтоб навсегда их
Сместь.

Ехида. Браво, Сережа! К едреной бабушке и начисто сместь! (Поднимает два бокала, протягивает один из них Есенину.) Уж за это мы выпьем, Сережа!

Есенин (схватил бокал, жахнул об пол). Скотина! Я же тебе сказал… у меня просветление! Лезь под стол и сиди, пока не позову! А я буду сидеть и Кавказ вспоминать. Н-н-ну?!

Ехида. Изволь. Чего не сделаешь ради лучшего друга. (Лезет под стол.) Прикорну здесь с твоего позволения…

Есенин (подзывает жестом Цыганку). Посиди, черноглазая, со мной, только молчи… Я тебе «Анну Снегину» почитаю, а ты слушай и молчи.

Цыганка. Трудно цыганке молчать. Но я, бриллиантовый, как в рот воды наберу.

Есенин. Ты была в Батуми? Молчи, молчи. Неважно, была ли ты в Батуми, важно, что я там был. Там я и написал «Анну Снегину» начерно. Может, это самое лучшее, что я написал. Вот у тебя есть твоя лучшая песня?

Цыганка. Есть, есть, сердечный мой, хочешь спою?

Есенин. Потом споешь. А сейчас дозволь мне спеть мою лучшую песню. Пушкинская простота. А знаешь, как дается эта простота?! (Ехиде.) Не храпи, скотина! Тут о поэзии речь. (Цыганке.) Понимаешь, в «Анне Снегиной» я настоящий мастер. (Вдруг очень потерянно.) Но странно, когда я был подмастерьем — меня славили, а стал мастером — не признают. Кто-то писал: «Это нудная история о любви невпопад двух романтических существ». Да-да, какая-то зануда вот так и написала. Даже Орешин «Анну Снегину» не признал. Вот какая печальная история…

Цыганка. А ты не печалься, золотой мой…

Есенин. Молчи, молчи! Я же просил.

Когда-то у той вон калитки
Мне было шестнадцать лет,
И девушка в белой накидке
Сказала мне ласково: «Нет!»
Далекие, милые были.
Тот образ во мне не угас…
Мы все в эти годы любили,
Но мало любили нас.

Цыганка. Любят тебя, золотой, любят…

Есенин. Впрочем, может, ты и права. Не все же «Анну Снегину» забраковали, да, да, не все. Ты знаешь, кто такой Фурманов? О, Фурманов — это личность! Он так и сказал, что «Анна Снегина» — событие! Понимаешь, со-бы-тие! Говорил про ароматную, свежую, крепкую прелесть есенинского стиха, что я пошел к Пушкину… Знаешь Пушкина? Это он писал:

Цыгане шумною толпою
По Бессарабии кочуют…

Цыганка. Была и я в Бессарабии совсем девчонкой…

Есенин. Есть и у меня цыганские мотивы. Но «Анна Снегина»… Возможно, это моя лебединая песня. Барыня у нас в селе была, Лидия Кашина… Унесла буря ее в дальние страны. Красивая, нежная, как сон в моей жизни.

Луна хохотала, как клоун.
И в сердце хоть прежнего нет,
По-странному был я полон
Наплывом шестнадцати лет.
Расстались мы с ней на рассвете
С загадкой движений и глаз…

Есть что-то прекрасное в лете,
И с летом прекрасное в нас.

Да, унесла ее буря, далеко унесла. А хочешь я тебе ее письмо прочту?

«Вы живы?.. Я очень рада…
Я тоже, как вы, жива.
Так часто мне снится ограда,
Калитка и ваши слова.
Теперь я от вас далеко…
В России теперь апрель.
И синею заволокой
Покрыта береза и ель.
Сейчас вот, когда бумаге
Вверяю я грусть моих слов,
Вы с мельником, может, на тяге
Подслушиваете тетеревов.
Я часто хожу на пристань
И, то ли на радость, то ль в страх,
Гляжу средь судов все пристальней
На красный советский флаг.
Теперь там достигли силы.
Дорога моя ясна…
Но вы мне по-прежнему милы,
Как родина и как весна».

Ну как, черноглазая?

Цыганка. Какое же это письмо? Это песня.

Есенин. Ну если цыганка стихи мои признала песней, значит, жить можно! Эй, Ехида, хватит храпеть, выпьем за песни Есенина.

Ехида (шумно вылезает из-под стола). Выпьем, выпьем, Сережа, друг мой разъединственный!

Есенин (умоляюще). Потом, потом… у меня же просветление… У меня светлая, светлая печаль.

Снова звучит цыганская песня. Пляшет самозабвенно Цыганка, тщетно пытаясь развеселить поэта. Входят Мариенгоф и Клюев.

Батюшки, мой старший брат! (Обнимает Клюева.) Не ждал! (Обнял Мариенгофа.) Толя, ягодка моя! Есть бог на свете! (Усаживает друзей за стол. Ехиде.) А ты… пересядь! Нэпманам, скотина, подхихикивал.

Клюев открыл пасторские объятия, троекратно поцеловал Есенина, сел.

Мариенгоф. Может, уйдем из этой преисподни?

Клюев. Поглядим, поглядим, как грешники на огне корчатся. (Сотворил крестное знамение над бокалом, медленно выпил, похлопал Мариенгофа по колену.) Олень, Олень. Вот, Сереженька, в лапоточки скоро обуюсь… последние штиблетики, Сереженька, развалились.

Есенин. Шевровые сапоги тебе закажу!

Клюев. Чего Изадору-то бросил? Хорошая баба… Богатая. Вот бы мне ее… Плюшевую бы шляпу купил с ямкою. И сюртук, Сереженька, справил бы из сукна поповского. (Вгляделся в лицо Есенина.) Ну что, братец, бают, хулишь мою божью музу?

Есенин. Хулю.

Клюев. Белый свет Сережа,

С Китоврасом схожий,

Разлюбил мой сказ.

Есенин. Верно, разлюбил.

Клюев. Тяжко, светик, тяжко,

Вся в крови рубашка…

Где ты, Углич мой?

Есенин. Далеко от тебя. А ты где сейчас?

Клюев. Сыскал я, Сереженька, клетушку в Вытегре. Живу, бога не гневаю. Хлеба кусочек да солнца ломтик. Ем, милый, хлеб с мякиной, запиваю кипяточком и молю бога о непостыдной смерти.

Есенин. Ах, как сладенько! Ах, как чистенько! Хитрый ты, святой Миколай, хитрый, как лисица. И все это, знаешь, так: под себя, под себя. Слава богу, что бодливой корове рога не даются.

Мариенгоф. Ну при чем тут корова? К тебе с добром, а ты ощетинился.

Есенин. Толя, ты лучше помолчи!

Мариенгоф. Если будешь бить посуду, выбирай, как вчера, железную. Меньше платить придется.

Есенин. Я хочу с вами… точки над «и»! Раз и навсегда доспорить!

Клюев. Тяжко, светик, тяжко. Не ты ль писал мне: «А о тебе я всегда помню, всегда ты во мне присутствуешь».

Есенин. Ты оболгал русских мужиков, оплевал их своей ядовитой мистикой.

Клюев. Ты бога потерял, потому и казнишься.

Есенин. Ненавижу твой несуществующий Китеж, твою старообрядческую Русь с глупыми старухами, Святогорами! Все это, может, когда-то было, а сейчас вошло в гроб. Так что же, нюхать эти колодовые останки? Слышишь, Толя? Не нам это, нет! Пусть это нюхает Клюев, ему это к лицу, потому что от него самого попахивает.

Клюев. А от тебя чем попахивает?

Есенин. Мои стихи — как распахнутое окно! Я их живой кровью пишу, а не нафталином, как ты. Хочешь, даже этих скотов сутки подряд заставлю слушать! А тебе — на первой строчке рот заткнут!

И Клюев — ладожский дьячок,
Его стихи, как телогрейка.
Недавно вслух я их прочел…
И в клетке сдохла канарейка.

Клюев. Да, любят, любят, свет Сережа, потаскухи да воры песни твои.

Мариенгоф. Да ну вас, ей-богу! Давайте лучше почитаем. Вот я верен себе… написал такое! Можно и снизу вверх читать и сверху вниз.

Смерд.
Смертию смерть, смерть смертию.
Перед зорями смерть патриархом.
Смерд.
Смертию смерть, смерть смертию.
Ана-а-а-а-архия!

Есенин. Да, да, ерундою ерунда, ерунда ерундою. Ерунди-и-истика.

Клюев. По мне уж, Сереженька, лучше вот такая бессмыслица, чем твои стихи про нефть. Какая уж тут отворенная кровь, карасин, Сереженька, вонючий ка-ра-син.

Есенин. А, это ты про мою балладу о двадцати шести бакинских комиссарах?

Клюев. Про нее, Сереженька, про нее.

Есенин. Ты вот мне о величии самосожженцев толковал. А я величие двадцати шести увидел! Не за господа призрачного, за человека пошли на смерть!

Клюев. Хватит, Сереженька, мне твоих агиток, поди их лучше Маяковскому почитай, авось по плечику похлопает.

Есенин. А я, святой Миколай, прочитаю тебе!

26 их было,
26.
Их могилы песком
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-й
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.       
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плесень.
26 их было,
26.
…………………..

Ночь как будто сегодня
Бледней.
Над Баку
26 теней.
Теней этих
26.
О них наша боль
И песнь.

Клюев. Ну, ну, лукавь, золотко, лукавь, чтобы не взяли большевики за твое певчее горлышко, будь лисою, мети хвостом…

Есенин (потрясенно). Ты что, думаешь, я лгу?!

Клюев. Ну полно, голубь мой, полно. Я ж добром советую, для виду большевичкам подпевай и для души пой в свое удовольствие.

Есенин. Ты что?! Меня, лучшего поэта России, фальшивить учишь? Толя, уведи Клюева, а то я его ножом пырну!

Клюев. А ты сядь, Сереженька, сядь. На тебе лица нет. Молнии ты через свою душу пропускаешь. Грозовые молнии сумасшедшего нашего века. Удивляюсь, как еще в тебе остается что-то живое. Но ты и эти жалкие остатки в себе скоро сам убьешь. Да и лучше уж тебе, Сереженька, кончать с этим гнусным бытием, да-да, кончать. Не по тебе это…

Мариенгоф. Это, Николай Алексеевич, подло! Ты куда его толкаешь?

Есенин. Пусть, пусть толкает. Да, да, пусть. Он сам мертвец в поэзии.

Клюев (рассвирепев, ткнул в Есенина пальцем). Я пропою тебе скоро анафему! У тебя остались одни обломки рифм, одни хромые стопы!

Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином…
От оклеветанных Голгоф —
Тропа к Иудиным осинам!

Иуды! Вы оба Иуды!

Мариенгоф (встал). Я вас попрошу!

Есенин. Толя, держи меня, а то пырну его!

Ехида (до сих пор злорадно наблюдавший за конфликтом). Так, так! Ату его!

Клюев. Скоро ты повиснешь черным греховным плодом на осине! (Быстро уходит.)

Есенин схватил бутылку, жахнул об пол.

Цыганка (обняла Есенина). Опять буянишь! Уймись, ненаглядный!

Мариенгоф. Пойдем, Сережа, пойдем домой!

Есенин. Я? Домой? А ну сам к энтой матери! (Уставился в Мариенгофа тяжелым взглядом.) А хочешь, я тебя съем!

Мариенгоф. Ты не серый волк, а я не красная шапочка. Авось не съешь.

Есенин. Нет, съем! Уходи, Толя, а то я такого натворю — навек врагами станем!

Мариенгоф. Ну что ж, честь имею. (Уходит.)

Есенин. Толя, подожди! Вернись, прошу тебя! И Клюева верни! Я же люблю его, люблю и тебя тоже!

Ехида. Ушел.

Есенин (опрокинул голову на стол, заплакал). Ну почему они так… почему? Уходят именно тогда, когда я… (Вдруг обнял Ехиду.) Одинок я, понимаешь, до безумия одинок…

Ехида (с ханжеским участием). Да, да, был бы один как перст, если бы не я…

Есенин. Ты единственный мой друг… Все, все, ушли, отвернулись от меня, а ты остался. Ты мой лучший верный друг. Давай выпьем.

Ехида. А в рожу мне вино не выплеснешь?

Есенин. Я?! Тебе?!

Ехида. Ну, ну, прости. Никогда такого не было и не будет. Давай выпьем.

Есенин надел котелок, взял в руки трость. Уставился в дымную глубину кабака невидящими глазами. Вдруг медленно поднялся.

Есенин. Ехида, кто там?

Ехида внимательно всмотрелся.

Ехида. Да вроде бы ты… сам и есть, в зеркале отразился… Сквозь чад чего разве рассмотришь?

Вдали смутно вырисовывается силуэт Черного человека. Снял Есенин с себя котелок, снял и Черный человек котелок. Надел Есенин котелок, поиграл тростью. И Черный человек в точности повторил его движения. Побледнев, Есенин яростно вскинул трость, как бы желая ударить Черного человека. То же самое сделал Черный человек.

Есенин (схватил себя за горло, упал на стол). Черный человек! Вот, вот он, мой Дантес!

Ехида. Э, кажется, белая горячка начинается. Сейчас он такого тарараму натворит! Надо смыться вовремя. (Допив вино из бокалов, быстро уходит.)

Есенин. Где твоя балалайка? Я хочу похоронное… на балалайке. (Ищет глазами Ехиду.) Удрал, подлец.

Входят Катя, Шура, Грустная.

Катя. Господи! А нам сказали… в милицию тебя…

Есенин. Где Толя, где Клюев? Где они? Почему меня все покинули?

Катя. Разве первый раз? Они все, все такие…

Есенин. Где они? Позовите! Со мной может случиться беда. Неужели они не понимают?

Шура. Жди от них. Ты им нужен, когда у тебя в кошельке деньги…

Есенин. Неправда! Я их люблю! Я им надоел! Да, да, им осточертело со мною возиться. Зачем им такого спасать? Я для всех отвратительный.

Шура. Братик, родной ты мой, для нас ты дороже всего.

Грустная вытирает лицо Есенина платком.

Есенин. Это ты или мираж?

Грустная. Я, я, Сережа. Как всегда, с тобой в такую минуту…

Есенин. Может, все на свете мираж? (Грустной.) Ради бога, не будь миражом. Ты моя самая последняя ставка и… самая глубокая.

Грустная. Пойдем из этой ямы. Тут черви кишат.

Есенин. Нет, не пойду! Оставьте меня. У меня приятель там вон… (Показал на зеркало.) Он живет в зеркале. Заклятый приятель. Он думает, что меня доконал. (Замахнулся в сторону зеркала.) Нет, Мефистофель, не выйдет! Я скорее умру, чем позволю себя победить!

Катя. Господи, о чем ты?

Есенин. О моем Дантесе. Я расколочу зеркало и уничтожу его, хотя это… будет стоить мне жизни… Дантес не Пушкина убил… тело его, а не дух! Зато Пушкин на все века Дантеса уничтожил…

Грустная. Это великолепная мысль. Я ее запишу. Идем скорее, идем отсюда.

Катя. Сережа, пойдем, там мама. Понимаешь, мама ждет. (В самое ухо, как глухому.) Ма-ма.

Есенин. Мама?! Ма, ты где? (Слепо идет по ресторану.) Я продерусь сквозь этот мрак к тебе, к твоим березам!..

И мы чувствуем, как трудно пробивается поэт сквозь тьму к матери. Вот все ближе и ближе его заветная цель. Все чаще вспыхивают высверки березовых стволов. Светлее становится вокруг, светлеет от надежды на спасение и любви к матери лицо поэта. Вот он уже на том месте, на котором мы увидели его в самом начале. Навстречу поэту в лучах утреннего солнца идет Мать.

Есенин (читает, вглядываясь в мать).

Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.

Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне.
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.

Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.

Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.

Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.

Не буди того, что отмечталось.
Не волнуй того, что не сбылось, —
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.

И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне насказанный свет.

Так забудь же про свою тревогу.
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

Мать. Буду, сынок, до скончания дней моих буду ходить и ждать…

Есенин, Спой мне песню, как бывало…       

Мать какое-то время молчит, глядя куда-то далеко печальными глазами. Потом запела тихо и грустно: «Есть одна песня у моей соловушки». Не сразу, будто боясь хоть чуть-чуть сфальшивить, осторожно вплел свой голос в песню и Есенин.

Вот это моя песня. Спасибо, ма. Странно, вот вдруг зазвучала в памяти другая песня.

Поэт замирает, вслушиваясь в нарастающие звуки траурного марша, каким стала революционная песня «Замучен тяжелой неволей…».

Да, видно, не случайно вспомнилось это. Нет, не случайно. Если уж подводить итог прожитому, надо, мама, и над этим задуматься…

Мать. Про что ты, Сережа?

Есенин (встал). Я, ма, пять часов стоял в почетном карауле у его гроба…

Мать. Про кого ты?

Есенин (вслушиваясь в нарастающие звука траурного марша). Я, кажется, первый написал про него настоящее. Но я все равно в долгу перед ним.

Суровый гений! Он меня
Влечет не по своей фигуре.
Он не садился на коня
И не летел навстречу буре.
Сплеча голов он не рубил,
Не обращал в побег пехоту,
Одно в убийстве он любил —
Перепелиную охоту.
Для нас условен стал герой,
Мы любим тех, что в черных масках,
А он с сопливой детворой
Зимой катался на салазках.
И не носил он тех волос,
Что льют успех на женщин томных, —
Он с лысиною, как поднос,
Глядел скромней из самых скромных.
Застенчивый, простой и милый,
Он вроде сфинкса предо мной.
Я не пойму, какою силой
Сумел потрясть он шар земной?
Но он потряс…
Шуми и вей!
Крути свирепей, непогода,
Смывай с несчастного народа
Позор острогов и церквей.
…………………………………………

И вот он умер…
Плач досаден.
Не славят музы голос бед.
Из меднолающих громадин
Салют последний даден, даден.
Того, кто спас нас, больше нет.
Его уж нет, а те, кто вживе,
А те, кого оставил он,
Страну в бушующем разливе
Должны заковывать в бетон…
Для них не скажешь:
«Ленин умер!»

Мать. Вот, значит, ты про кого…

Набрав самую огромную высоту, постепенно утихает траурный марш. Поэт молчит в глубоком раздумье.

Есенин. Да, мама, я пять часов стоял у его гроба и думал, много думал.

Входят Катя, Шура, Костя.

Катя. Что это вы, как на похоронах?

Есенин (выходя из глубокой задумчивости.) На похоронах? Э, нет, это не совсем так. Про него действительно трудно сказать: умер.

Мы многое еще не сознаем.
Питомцы ленинской победы,
И песни новые
По-старому поем,
Как нас учили бабушки и деды.
Друзья! Друзья!
Какой раскол в стране,
Какая грусть в кипении веселом!
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны, бежать за комсомолом.

Шура (смеется). Вот насмешил, задрав штаны… за комсомолом…

Костя. На жеребенке своем все равно не догонишь.

Есенин. Нет, ты подожди, голубарь мой, крыть меня. Послушай одно очень и очень важное признание:

Я человек не новый!
Что скрывать?
Остался в прошлом я одной ногою,
Стремясь догнать стальную рать,
Скольжу и падаю другою.
Я знаю, грусть не утопить в вине,
Не вылечить души
Пустыней и отколом.
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны,
Бежать за комсомолом.

Костя (обрадованно). Ну что ж, давай, давай, Сергей! Догоняй! Вот рука моя отныне и навеки!

Есенин. Спасибо, голубарь! (Обнимает Костю.)

Появляется Сергеев.

Сергей Сергеевич, ты ли это?! Ма, погляди, кто к нам пожаловал! (Сестрам.) А ну, мигом накрывать на стол! А вечером за Оку, и всю ночь — костер!

Сергеев. И чтобы стихи и песни. (Поворачивается к матери поэта, низко кланяется.) Здравствуй, великая мать великого поэта…

Есенин. Будут и костер, и стихи, и песни!

И нас уводит песня в вечернюю пойму. Постепенно загорается красная точка костра. Из тьмы выступает копна сена. Есенин и Сергеев лежат у костра.

Есенин. Сколько раз я гонял сюда лошадей в ночное. (Вдруг поднял палец, вслушивается в ночь.) Тезка, ты слышишь? Ко-ро-ва-а вздыхает. И почему я так люблю животных и вообще зверье?

Сергеев. Как это у тебя…

Счастлив тем, что целовал я женщин,
Рвал цветы, валялся на траве.
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.

Нет, ты понимаешь, что ты сказал?

Е с е н и н. А что, может, и вправду здорово, а?! Вот ударим смертельно меньших братьев по голове, а потом лес под корень — и развяжется пуп… Я про узел толкую. Про связь между всем живым и сущим на планете…

Сергеев. А не преувеличиваешь свои страхи?

Есенин. Преувеличиваю?! Побывал бы ты в Америке, поглядел бы, как железо и цемент жрут все живое.

Сергеев. Ты что, против машин, городов в России?

Есенин. Ну вот, и этот туда же… Спасибо, отец родной, понял все, как надо. Да я лучше любого твоего самого заядлого урбаниста понимаю: если деревянной Россия останется — погибнем. Сожрет матушку Русь чужеземное железо. Значит, свое надо иметь, чтобы железом на железо.

Сергеев. Будем иметь свое.

Есенин. Но позволь задать щекотливый вопросик.

Сергеев. Задавай любой.

Есенин. Промышленная схватка России с Америкой, с Европой неизбежна. Лихорадочная схватка. А что, если в этой лихорадке начнем, как в Америке…

Сергеев (перебивая). Вот уж далась тебе эта…

Есенин. Нет, ты вдумайся! Что, если наше милое, родное, живое, естественное начнет гибнуть под пятою мертвого, механического, как у американцев?

Сергеев. Ну и напугали они тебя.

Есенин. Да, напугали! Не хочу, не желаю такого пути! Надо другой… Пусть наше грядущее железо не выжигает все вокруг, а врастает в природу, чтоб гармония была, равновесие! А для этого здравого смыслу, мужества надо много иметь. Мужества у вас, большевиков, предостаточно…

Сергеев. А здравого смыслу?

Есенин. История покажет.

Сергеев. Похоже, надеешься на лучшее.

Есенин. Да, надеюсь. Однако до последнего моего дыхания остерегать буду: не развяжите пуп, не рассеките узел! За морями-океанами я кое-что повидал. Не только меньших братьев — человека железной пятой ударило по голове…

Сергеев (схватился за голову). Ух ты ж, дьявол тебя побери, ну и оглушил!

Есенин (разозлясь). А ты на шутку не переводи! Я заглянул в бездну, к дьяволу в пасть. И заруби себе на носу — я не против железа, я против железной пяты, против того, чтобы не погибло все живое на нашей планете!..

Сергеев. Черт его знает, может, и прав Есенин. Он о целой планете, а ему…

Есенин. А ему — зануда! В кочку уткнулся ревностный хранитель деревенского идиотизма. Разве не читывал такое?

Сергеев. Читывал.

Есенин.. А я-то на собственной шкуре деревенский идиотизм испытал! Насмерть ненавижу! Я всю, всю жизнь ждал: кто, кто же спасет мужика? А меня… зануда Есенин. Петухом недорезанным на плетне кукарекает и мнит себя соловьем.

Сергеев. Ну, ну, не надо так себя распалять…

Есенин. Попробуй не распалиться. Взбесят, канальи, вот и слагаешь:

Город, город! ты в схватке жестокой
Окрестил нас как падаль и мразь.
Стынет поле в тоске волоокой,
Телеграфными столбами давясь.

Что, страшно?

Сергеев. Страшно, Сергей.

Есенин. А около мужика вам еще придется попыхтеть. Деревенский идиотизм одно, а мужик… Э, тут, отец мой родной, ленинский лоб надо иметь, чтобы разгадать пути-дороги мужицкие. Не скрою, только на него все мои надежды… Ну, да хватит об этом. Пойду искупаюсь, остужусь. (Быстро уходит.)

Входит крестьянин, Сосед Есенина.

Сосед. Чегой-то он невеселый, какие заботы заели?

Сергеев. О тебе заботы, о жизни твоей мужицкой.

Сосед. Ишь ты, а я думал так, пустельга сын у Есениных. Пьет, говорят, да все в скулу двинуть метит.

Сергеев. Л тебе лично он в скулу двигал?

Сосед. Так ведь я могу и оглоблей в ответ.

Сергеев. А знаешь, старина, говорят, что этот человек — песня твоя со всеми ее переливами.

Сосед. Мудрено чтой-то. А я гляжу и думаю… сын мужицкий, а не мужик, барин не барин, большевик не большевик, контра не контра. Так, думаю, пустельга сын у Есениных…

Появляется Есенин.

 Есенин (хохочет. Что-то безмерно горькое в его невеселом смехе). Пустельга! Слышишь, Сергей, пустельга! Вот тебе и песня со всеми ее переливами! Ну что, не прикажешь ли эдаким бодрячком-рябчиком засвистеть?

Прогремел гром, Сосед перекрестился.

Это мои критики недовольство проявляют. Нытик Есенин, упадочный…

Еще один раскат грома, уже более сильный.

Федор Жиц гремит. Есть такой критик. (Поднял лицо кверху.) Ругаешься, Федя?! Гром и молнии мечешь? А если я попрошу…

Не ругайтесь. Такое дело!
Не торговец я на слова.
Запрокинулась и отяжелела
Золотая моя голова.

Нет любви ни к деревне, ни к городу,
Как же мог я ее донести?
Брошу все. Отпущу себе бороду
И бродягой пойду по Руси.

Сосед. Эвон как складно. Пойдет бродягой, стало быть… (Почесав голову, уходит.)

Есенин. И на кой черт вспомнился мне этот Жиц! Такое ощущение, что это Черный человек послал мне своего секунданта. Дуэль неизбежна.

Сергеев (в тяжком недоумении). О чем ты, Сережа?

Есенин. А о том, что писал обо мне Федор Жиц. (С предельной ироничностью передразнивает.) Есенин не революционен. Стихи Есенина — смесь анархизма и беспомощного пессимизма. Ну что, пробовал такую смесь? Если читывал стишата Есенина, значит, пробовал, значит, ты отравлен до мозга костей!

Сергеев. Ложь! Да ты же и есть порождение нашей великой святой революции! Да тебя же будто чистейший алмаз вулканом революции на волю из недр глубочайших… Есенин — боль? Да. Есенин — стон? Да, да! Но зато Есенин — это и вздох освобождения, вздох надежды великой. Вот что такое Есенин.

Есенин. Странно, а мне уши прожужжали, что я своей поэзией разрушаю у людей волю к жизни. (Всмотрелся вдаль.) Вот, вот он прошмыгнул окаянный! Тенью прошмыгнул Черный человек… мой Дантес! Значит, надо идти к барьеру… (Повернулся к Сергееву.) Ну а ты… друг мой… будешь моим секундантом.

Появляется Недоумевающий.

Недоумевающий. Простите, Сергей Александрович, но мне так надо было вас увидеть! Взял и приехал. А люди добрые говорят, иди вон туда, на костер…

Есенин (поняв слова гостя по-своему). Да, да, на костер. Ну и чудесно, голубарь мой, чудесно! (Обнимает Недоумевающего.) Да ты какой-то совсем другой, будто подменили.

Недоумевающий. Подменили, Сергей Александрович. Дело в том, что я снова скрипач. Пе-да-гог! Поверьте, это вы, вы, великий русский поэт, помогли мне устоять на ногах. Ваша бескомпромиссная душа художника, ваша поэзия…

Есенин. Что ж, быть и тебе моим секундантом. (Вздрогнул от оглушительного раската грома.) Я еду в город, надо попрощаться с мамой.

Появляется Мать.

Мать (в тяжком недоумении). В город? В грозу, в ненастье?!

Есенин. Да, мама, в грозу, в ненастье…

Мать. Не пущу.

Обнимает сына, плачет, словно предчувствуя, что прощается с ним навсегда. С великим страданием оторвал от себя поэт мать. Слепят молнии.

Есенин. Странно, почему я вижу зеркало? А в зеркале он… он, мой Дантес. Если расколочу зеркало… значит, все… конец… Итак, к барьеру! (Читает, как бы наступая на Черного человека.)

Черный человек!
Ты не смеешь этого!
Ты ведь не на службе
Живешь водолазовой!
Что мне до жизни
Скандального поэта.
Пожалуйста, другим
Читай и рассказывай…

И мы видим, как возникает Черный человек в позе дуэлянта. Он отступает по мере приближения к барьеру поэта. И это нами действительно воспринимается как дуэль.

Черный человек!
Ты прескверный гость.
Эта слава давно про тебя разносится.
Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу…

Поэт яростно замахивается тростью, бьет по воображаемому зеркалу. И мы слышим, как бы преломленный в трагическую музыку, звон разбитого стекла. Звучит голос Сергеева: «Отговорила роща золотая». Слышатся тоскливые крики пролетающих журавлей. И опять возникает, как бы явив себя рефреном, знакомая уже песня хора на стихи Есенина: «Над окошком месяц, под окошком ветер».

Постепенно возникает ослепительное свечение берез на берегу Оки. Среди берез Мать поэта. Мы чувствуем, как ждет она сына, выйдя на дорогу, на ту большую дорогу, через всю Россию, по которой шагать поэту вечно.

Но вот она сделала навстречу нам несколько шагов, пристально вглядывается в нас, проникая взглядом в наши души, как бы догадываясь, что память народная, в которой остался навсегда ее сын,— это и есть его бессмертие.

1974

Примечания

Впервые драма опубликована в журнале «Волга» № 10 за 1975 г.
Поставлена городским драматическим театром Комсомольска-на-Амуре, Областным драматическим театром Рязани.


ШУНДИК Н. Собрание сочинений в 4 томах. Том 2.
М.: «Советская Россия», 1983.

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика
Полезные статьи венчальное платье.